Душевные страдания, вопреки всем мифам, не заострили зрения и творческих озарений не принесли – наоборот, и сейчас, как и предыдущие два года, он не представлял, куда двигаться дальше. Во многом это-то и послужило причиной разъезда.
Жена заявила, что его молчаливой музой, любовницей, прислугой и кормилицей в одном лице больше быть не намерена, что пока он под предлогом размышлений о плане романа – сидит дома, и ладно бы сидел, так ведь лежит! и лежа тюкает что-то в компьютере, уложив его на живот, – а уж что он там тюкает, Бог один знает, несколько раз жена, увы, заставала его за разными невинными играми, тетрисом и пасьянсами, даже с Варей не подымется погулять, хоть бы в зоопарк сходил с девочкой или в театр Образцова, пока мать пашет на всех фронтах. Ни роман придумать, ни принести копейку в дом.
Забивала свои гвозди в него последнее время каждый день вообще.
Ну а премия? Премия? почти беззвучно напоминал писатель, и то только в случаях, когда неприлично было уже молчать. Действительно, за предыдущую и третью по счету свою книгу полтора года назад, теперь уже два почти, писатель получил довольно известную премию, пусть и не «Букер», и не «БигБук», – а все-таки кое-что. Для тридцатичетырехлетнего, то есть совсем молодого, автора и вовсе отлично. Но нет, это оказалось ничто! Потому что премиальные десять тысяч долларов кончились еще зимой – до копейки. Его колонка для мужского глянца, которую раз в месяц он вымучивал из себя, – тоже была не в счет. Семь тысяч рэ – несерьезно. Ты проедаешь больше – мелко выговаривала жена.
Как было объяснить ей, что он не виноват. Что кончилось и то, и другое, и третье время писательского благополучия. Но что если он пойдет работать, писать будет совсем уж невозможно, потому что литература требует покоя душевного, это – как монашество, надо жить в тишине, во внутреннем затворе, иначе не расслышишь. Надо терпеть и ждать, чтобы понять не только про что – это он, казалось, даже и понял, и собирался писать роман о 1990-х, – но чтобы услышать как . И едва это как дастся в руки – тогда только можно запрягать и… Но так необходимого ему «как» он все не мог дождаться – все было не то, сделав несколько самостоятельных шагов, он погружался в болото самоповтора. Резко поворачивал руль, но сейчас же срывался в подражание – то внезапно Достоевскому (хотя не любил же его, но интонация!), то еще неожиданней Ремизову – с прискоком. Образования ему не хватало, вот что – и он бросился читать, читал запоем, подряд, всех-всех, Манна-Белля-Тургенева-Толстого-Добычина, но нет, они только напрасно сбивали его, эти чужие голоса. Можно было, конечно, поступить, как поступали многие, – попытаться повторить прежний успех, написать тем же напористым, метафоричным стилем, а-ля весь Серебряный вместе взятый век, еще один роман про ровесников своих. Но он не хотел. И книгу, за которую его наградили, теперь ему до стыдного пота страшно было открывать. Под его обложкой корчилось совсем не то! Только молодая наглость и звон – вот за это, видать, и вручили пластиковую карточку с круглой суммой. С тех пор он написал всего два рассказа, оба давно были опубликованы, в правильных местах, но за копейки.
И от жены все-таки пришлось съехать. Вымолив (унижения невспоминаемые!) не развод, пока только разъезд. На год. Ровно год. В московский угол. За это время можно было написать нетленку, не надо роман – уже не надо, повестушку б листа на три—четыре…
Но как раз над ним делали ремонт, перфоратор включался с самого утра – какая уж тут повестушка! И в холодильник никто ничего не сгружал вечерами. Так он и перешел на питание в «Бургер-кинге», а после какого-нибудь очередного случайного гонорара шиковал в «Сабвее» – их большого бутерброда хватало на день. Утром-вечером – пил кефир, плюс хлеб, иногда картошка, макароны – ничего, терпеть можно, хотя довольно голодно. Через месяц он не вынес – и все тот же Серега пристроил его в контору – на другой конец города, счета-фактуры, платежки, факсы, тоска…
Писатель забылся мертвым сном. Среди ночи проснулся – только что желтоволосая ухмылялась ему нетрезво, передний зуб у нее был выбит… «Так вот почему улыбалась вчера все больше с закрытым ртом», – соображал во сне писатель. Зеленые глаза ее светились похотью.
Он замотал головой, не-е-ет, врешь, ты не такая совсем, перевернулся на другой бок – снова нырнул в зыбкую черноту. Закричал кому-то в бородатое лицо, кажется Жрецу: всех вас вставлю в сатиру. В ответ Жрец склонился к самому его уху и просвистел доверительно: «У вас другой дар, юноша! Вы же лирик! Запомните, лирик». «Я?! Юноша? Лирик? Значит, вы – дьявол!» – писатель хотел закричать, но из горла вырвался только сиплый скрежет. Он открыл глаза. Вот наслушался-то вчера про романтическое! Во рту было сухо.
Окна карябал рассвет. Писатель встал и пил, пил подозрительную, с ржавчиной воду из-под крана – сдохну, тем лучше! Снова лег, но уснуть больше не мог.
Быстро светлело, рядом спал философ, лежал кротко сопящей горой. Писатель снова поднялся, выглянул в окно – вид был не ахти какой. Снизу торчала крыша подъезда общаги, выше пол-обзора загораживала серая неловкая новостройка, восьмиэтажный дом – правда, поодаль, на другой стороне улицы все-таки стояли два «настоящих», неказистых домика-брата, одноэтажных и приятных уже тем, что старые, построены давно. Каждый – с маленькими окошками в белых наличниках, с чердаком, треугольником-крышей. Один темно-зеленый с узорным крыльцом, другой кирпичного цвета, совсем простак, хотя наличники были кружевными. При виде этих домишек у писателя потеплело на сердце.
Вдруг хлопнула дверь – из общаги кто-то вышел. Вгляделся… вчерашняя! Она шла в платке, спрятав под платок кудри, опустив глаза. Куда в такую рань? Захотелось свеситься, крикнуть погромче: знаешь, какой ты мне снилась? Но тут послышался далекий глухой удар колокола, и писатель догадался – оп. Так ходят только в церковь. Русь.
Она перебирала ногами меленько, но двигалась быстро и вскоре скрылась из виду. И тут он вспомнил, где видел ее. Она-то подумала, он так нелепо, пошло кадрится, а он правду говорил – видел. И вспомнил наконец. На картине ж! То ли в Осло?
На картине она стояла полуобернувшись и глядела вот такими же желтыми кудряшками и скромностью, опустив глаза. Художник, здоровенный мужик, сидел спиной к нам, расставив ноги, крепко уперев их в пол, в шапочке широкой, круглой. И рисовал, рисовал ее. Он вспомнил ее лицо. Губы хитрые чуть-чуть. Локоны. И на голове что-то возвышалось, шапка или корона, нет, не корона – с ветками… венок? И все было сплошь желто-синим. Точно как наступающий, наступивший уже сегодняшний день.
Писателю вдруг показалось – кто-то стоит за дверью. Стоит и слушает. Метнулся беззвучно к двери, распахнул резко. Никого. Но поднялся сквозняк, с узкого подоконника слетела книга, бухнулась на пол. Звякнул об пол стакан, разбился точно напополам. Цветочки упали фиолетовые, лежали в воде. Откуда они здесь вообще? Приволок философ? Писатель сразу взбесился, выругался сквозь зубы, длинно, черно. Философ тяжело вздохнул, повернулся к стене, но так и не проснулся.
Это отчего-то писателя успокоило, он все убрал, выкинул стекла, цветы в туалет, вытер пол здешним полотенцем. Пока убирал – раздражение, бешенство истаяли совсем.