Парня опрокинули на пол, скрутили ему руки и ноги бечевой и выволокли из шатра.
Перебежчика пытали люто: хлестали бичами, ставили коленями на уголья, окунали с головой в студеную майскую воду. Он выныривал из реки, едва хватал глоток воздуха, а дюжие рынды вновь наседали на плечи ворогу.
— Так кто с тобой супротив князя зло умысливал? — сурово вопрошал Семен Мальцев.
— Да разве их всех упомнишь, — захлебывался детина.
— А ты попытайся!
Подьячий лениво взмахивал ладонью, и парень вновь хлебал очередную порцию мутной речной воды.
— Тишка с посошной рати… Десятник Михаил с полка правой руки… Сотник из углицкого отряда… — перечислял, словно воду выплевывал, перебежчик. — Затем повар с княжеского обоза Егорка Пыжев…
— А не врешь? — щурил глаза Семка Мальцев.
— Да как же можно, господин? Да разве я бы посмел?
— А вот это мы сейчас проверим. Эй, рынды, помогите дитятке разговориться. Окуните его на самое донышко.
Служивые охотно выполнили наказ и так усердно ткнули парня лбом о дно, что тот не только напился речной водицы, но и вдоволь отведал песка.
— Господи!..
— Ну как, надумал, детинушка?
— Надумал, батюшка. Надумал! — выдыхал перебежчик. — Озарение нашло, всех вспомнил! Среди прочих недругов был рында княжев Матвей Скороходов.
— Так… Продолжай дальше.
— В полку левой руки на мятеж подбивал сотник Елисей. Он крамольную грамоту у костра читал, а еще глаголил, что незачем служить князю-лихоимцу, который супротив божьей воли идет, — едва отдышался плененный. — Говорил о том, что, дескать, через день-другой вся рать на сторону московского князя перекинется. Всего лучше было бы, глаголил он, скрутить Андрею Ивановичу руки да приволочь его к стопам государыни-матушки. А теперь поверил, господин?
— Отвяжите его, рынды, — распорядился подьячий, — да держите покрепче. А я к Андрею Ивановичу поспешу.
Старицкий князь не спал. До шатра доносилось легкое потрескивание полыхающего костра, и на душе от того становилось преспокойно. Князь Андрей думал о том, что так же безмятежно ему было в далеком детстве, когда матушка напевала колыбельную. И речь ее в эти часы текла так же плавно, как широкая река, уносящая свои воды в море-океян. Красивые слова обволакивали его теплом, и он погружался в сон вместе со сказкой.
— Господин Андрей Иванович, — сунул в шатер голову подьячий Семен. — Дозволь до твоей милости.
— Проходи. С чем пришел, холоп?
— Я тут перебежчика с пристрастием допросил. Того самого, что ты мне отдал.
— Ну-ну! — Андрей Иванович с сожалением подумал о том, что матушкина колыбельная, подобно спугнутому голубю, улетела ввысь, к небесам, и должно пройти еще немало времени, чтобы она вернулась вновь.
— Тут такое дело, князь. Узнал я, что крамольные грамоты были писаны в воинстве Ивана Овчины, а потом с лихими людьми подброшены в твои полки. Супостаты их читали и других ратников к мятежу склоняли.
— Кого назвал перебежчик?
— Я тут записал, Андрей Иванович, — развернул бумагу подьячий. — Числом их более пятидесяти… Есть среди них десятники и даже два сотника. А еще я и других смутьянов выведал… более ста их, батюшка. Что повелишь делать с этими крамольниками?
Князь Андрей Иванович еще раз вспомнил, как хорошо ему было наедине с матушкиной колыбельной.
— Ничего, — неожиданно ответил старицкий князь.
— Как так? — опешил подьячий.
— А вот так! Не могу же я перебить половину собственного воинства. Дай мне свою писанину, холоп.
— Воля твоя, князь. — Семен протянул список — плод его пыточного действа.
Андрей Иванович развернул донесение, долго читал имена дворян, которых еще сегодняшним вечером считал своими единомышленниками, а потом, скрутив бумагу, поднес ее к полыхающей свече. Толстый лист долго противился пламени: коробился, чернел краями, будто от негодования, но все же вспыхнул синеватым пламенем, озарив углы шатра ярким светом.
— Вот и все, — вздохнул князь Андрей. — Нет списка — нет крамолы. А в полки передай вот что… Каждый волен поступать так, как захочет. Неволить более никого не стану.
ВОЕВОДА ЮРИЙ ОБОЛЕНСКИЙ
— Так, значит, Юрий Оболенский — воевода князя Андрея? — спросила государыня, поглядывая на руки Овчины.
На среднем пальце Ивана Федоровича полыхал крупный красный рубин, и боярин как бы в стеснении прикрыл самоцвет ладонью. Великая княгиня уже ведала о том, что этот перстень Ивану Овчине подарила боярышня из рода Нарышкиных, которую князь брал с собой на дачу. Елена Васильевна в душе изрядно мучилась, представляя себе, как эти руки прошлой ночью ласкали плоть девицы Нарышкиной, и, возможно, куда более горячо, чем тело великой княгини.
— Да, матушка, — отвечал Овчина.
Конюший сидел на лавке, обитой мягкой парчой. Государыня утопала в глубоком кресле. На ней была цветастая сорочка из шелка, волосы спрятаны под желтым убрусом. Иван Овчина видел, что Елена Васильевна сердита, но не догадывался о причине ее неудовольствия.
— Ты глаголил, что он хороший воевода?
— Так. С ливонцами воевал, поляков бил, а однажды барона немецкого пленил.
— Теперь я хочу, чтобы пленил он своего хозяина, старицкого князя, и приволок его в Москву в железах!
— Как велишь, матушка, так и будет.
— А теперь ступай!
Иван Овчина поднялся.
— И еще вот что… Ванюша. — Конюший глянул на государыню — теперь она выглядела ласковой и мягкой. — Боярышню эту, Нарышкину Клавдию, свези в монастырь сам… Не хочу ее более во дворце видеть.
Иван Федорович почувствовал, как у него запершило в горле.
— Сделаю, как велишь, Елена Васильевна. — И, не оборачиваясь, Овчина вышел из горницы.
В сенях стояла огромная кадка с пивом. Иван снял со стены глубокий ковш и черпнул им у самого дна.
Князь Юрий принадлежал к сильному роду Оболенских-Пенинских, которые состояли в родстве едва ли не со всеми Рюриковичами. В каждом боярском дворе Юрий Андреевич имел по куму, а прочих двоюродных и вовсе было не сосчитать. И когда все Оболенские собирались вместе на какое-либо торжество, то напоминали дружину, которая по численности могла потягаться даже с московскими полками. Не обходился такой праздник без знатного мордобития, и ежели было выбито менее двух десятков зубов, то веселье считалось неудачным.
В старину особенно отличался на таких забавах Оболенский Гаврила, и ежели он начинал сердиться, то с его губ слетала пена, словно у пятигодовалого бычка. Отсюда и прозвали князя Гаврилу Оболенского — Пенинским. Однако отпрыски не стыдились своего предка и произносили прозвище Пенинский так же громогласно, как немецкие рыцари многовековой славный титул.