— А ты девка смышленая, — похвалил за обедом Василий Шуйский свою племянницу.
Боярин любил копченого вепря, особенно если он был приправлен доброй порцией красного перца и хорошо просолен. Василий Васильевич предпочитал его с тонкими дольками репчатого лука, разложенными на огромный кусок хлеба с маслом.
— А то как же, дяденька. Сделала все, как ты велел.
— На-ка, возьми вот этот перстенек. — Боярин снял с безымянного пальца яхонтовый камень в золотой оправе. — Он от сглаза спасает и дурноту из сундука убирает. Если и был на тебе какой грех, девка, так этот камень все на себя примет.
— Дядя Василий, ты же о свадебке с рындой глаголил. Не шутковал ведь?
Василий Васильевич хитро глянул на боярышню. Аграфена — девка видная, единственное, что ее портило, так это несусветно широкие плечи, которые сделали бы честь любому витязю.
— Не шутковал, Аграфена. А только сначала нужно дождаться кончины великой княгини, а вот тогда уже и за свадебку. А девка ты дородная, против твоих прелестей ни один молодец устоять не сможет. А ежели обнимать начнешь, так и задушишь запросто. Мужик, он крепкую ласку любит. А ты кушай, Аграфена, тебе перед свадебкой силы надобно набраться. Эй, стольники, чего застыли? Подайте моей племяннице кусок вепря.
КУБОК, ИСПИТЫЙ ДО ДНА
Всю неделю в слободах и церквах шла служба. Черные и белые священники денно и нощно пели псалмы на выздоровление Елены Васильевны и так яростно кадили, что благовонный ладан выходил из дверей густым дымом, словно в лютый пожар.
Елена Васильевна и вправду была плоха. Она не поднималась с постели и без конца просила клюквенного киселя. Сенные боярышни неотлучно находились при великой княгине. Здесь же был и Овчина-Оболенский.
Иван Федорович ведал о том, что государыне не прожить и недели. Немецкие лекари, глянув на язык Елены Васильевны, только развели руками и поведали о том, что болезнь уже проникла вовнутрь. И теперь самое лучшее лекарство для государыни — это покой и сон. Возможно, тогда она умрет на один день позже.
Князь держал ладонь государыни в своей руке и чувствовал, что пальцы ее остывают с каждой минутой.
— Сына позовите, — прошептала Елена Васильевна. — Увидеть его хочу… в последний раз.
— Чего застыли, девки? — прикрикнул Иван Федорович на боярышень. — Или воля государыни для вас не указ?
У самого изголовья постели в золоченом подсвечнике полыхали витые свечи, блики от них падали на мраморное лико государыни. Взгляд Елены Васильевны стал немигающим.
Овчина-Оболенский положил ладонь на лоб великой княгини.
— Воротите Ивана Васильевича. Негоже малолетнему государю почившую мать зреть. — И, вобрав в себя поболее воздуха, боярин выдохнул: — Закатилось наше солнышко, померла великая московская княгиня. Жаль, что без причастия ушла. А теперь зажгите, девки, лампадки, укажите ее исстрадавшейся душе путь на небеса.
Московскую государыню схоронили на Благовещение. С самого утра вдруг повалил густой снег. Он сумел накрыть крыши теремов и приодел в белое первые цветы. Однако стылая погода не отпугнула московитов. Они терпеливо стояли у собора с босыми головами и дожидались окончания отпевания, а когда государыню схоронили и была роздана щедрая милостыня, бабы дружно повздыхали об усопшей и тихо разошлись.
Овчина-Оболенский не появлялся в Думе шесть дней. Он запер ворота своего дворца, а рындам повелел гнать взашей всякого, кто смеет потревожить его в скорбный час. И служивые люди ретиво исполняли распоряжение господина — шугали от ворот всякого просящего.
Свалившееся на него горе Иван Федорович заливал ковшами медовухи. Однако боль от выпитого не притуплялась, а, наоборот, ощущение потери становилось еще острее.
Теперь ему не было никакого дела до думного сидения и приказов. Вместе со смертию великой княгини потерял Иван Овчина всякий интерес к государевым делам.
Иван Шигона дважды наведывался к конюшему и пытался растолковать боярину, что Василий Шуйский с братьями надумали худое, но Иван Федорович только улыбался, глядя в перепуганное лико холопа, и предлагал ему испить крепкой густой медовухи.
Последняя встреча состоялась на пятый день после кончины государыни. Шигона умолял конюшего оставить Первопрестольную и скрыться в Ливонской земле.
Иван Федорович испил белого вина, брякнул пустой чашей о стол и устало возразил:
— А как же душа-то государыни? Я в Ливонской земле укроюсь, а она здесь блуждать будет и меня искать станет. Нет уж, Иван, ступай без меня.
На седьмой день после смерти великой княгини погода удалась ясной. Солнце запалило снега, которые тотчас сошли с крутых овражьих склонов бурным водотоком и заставили развернуться к теплу первые цветы.
Бояре заявились на двор Ивана Овчины всем миром. Шапки ломать не стали — весело обругали дворецкого, посмевшего встать на пути лучших людей, и, громко гогоча, стали подниматься по широким лестницам.
Дружинники шествовали рядом и огромными, остро наточенными топорами готовы были изрубить всякого нерадивого, посмевшего встать на пути думных чинов.
Василий Шуйский ступал первым. Сосновые ступени протестующе поскрипывали под его тяжелым телом.
У Красного крыльца бояр попридержали — трое дюжих рынд уставили бердыши в тугое брюхо князя. Шуйский остановился, насупил сурово брови, но напугать отроков не сумел, и боярин понял, что молодцы не сойдут с рундука.
— Ты уже пришел, Василий? — вдруг распахнул дверь Иван Овчина. — Я ждал тебя… только не ведал, что это будет так скоро.
— Уж не думал ли ты, что я стану дожидаться сорочин? — усмехнулся Василий Васильевич. — Было время, ты держал над нами верх, а нынче мой черед настал! А теперь вели отойти рындам, чего зазря отрокам погибать.
Еще неделю назад одного слова князя Ивана Федоровича было бы достаточно, чтобы нерадивому боярину заломали за спину локти и с бесчестием спровадили в Боровицкую башню, а нынче князь Шуйский хозяином переступил двор Ивана Овчины-Оболенского и поносным глаголом прилюдно его бесчестил.
— Рынды… спасибо вам за верную службу, а теперь опустите топоры.
— Князь Иван Федорович, да разве мы посмеем?! Мы лучше сгинем с тобой заедино, чем на поругание тебя отдадим, — заговорил старший из них, чубатый отрок лет двадцати пяти.
— Жизни ты не видел, ежели говоришь такое.
— Князь, не вели нам поступать скверно, дай помереть с честью, — не сдавались рынды.
Острое лезвие топора зацепило опашень Шуйского, и атласная парча разошлась, выставив на позор волосатое пузо Василия.
— Подите вон! — осерчал Овчина, и отроки в конюшем узнали прежнего господина. — Или ослушаться меня надумали?!
Топоры уткнулись острыми носами в крыльцо, и князь Василий Шуйский преодолел еще одну ступень.