Она вдруг замолчала, стояла, раздувая ноздри, достигнув той высшей точки ярости, когда теряются слова и меркнет в глазах. Постояв минуту молча, Аррьета резко повернулась и выскочила из спальни Флеминга. И наступила тишина…
Далекий шум улицы лишь подчеркивал эту тишину. От криков Аррьеты у Флеминга тонко и противно звенело в ушах. Голова превратилась в огненный шар. Он не сердился на Аррьету, понимая, что ею двигали чувства благородные – любовь, привязанность, верность. Выражала она их, как умела, как принято у них в предместьях Барселоны – слишком бурно, на его английский чопорный вкус. Но… в общем, права Аррьета, думал Флеминг. Права, права, ничего не попишешь. Наверное, пришла пора Джузеппе осесть и взяться за мемуары. Сидеть на веранде своего дома… где там у него дом? В Альпах? Пиренеях? А верная Аррьета будет приносить ему слабый чай с лимоном и витамины, вести хозяйство, готовить диетические блюда без соли и перца, и бутылка старого доброго виски как враг номер один будет под строжайшим запретом в их доме. Она опутает его своей заботой и любовью, как осьминог щупальцами, уберет телефоны, будет следить за каждым его шагом для его же блага. И умрет Джузеппе в своей постели, как и полагается приличному человеку, окруженный все той же Аррьетой, Клермоном и священником, а не в джунглях Индии от укуса королевской кобры, а его никому не нужные мемуары будут пылиться в письменном столе до скончания века, как мемуары другого дипломата, мужа Софи, урожденной Якушкиной…
Охваченный раскаянием, Флеминг не торопился вставать с постели. Аррьета сказала, что он, Флеминг, – пустоцвет, влачащий свои дни без семьи, любви, привязанностей… Все верно, думал Флеминг. Все верно, куда ни кинь – всюду права Аррьета. Она пойдет на все, защищая своего Джузеппе вопреки его желаниям, уверенная в своем праве, продиктованном любовью!
«Боже, спаси от такой любви! – подумал, содрогаясь, Флеминг. – Лучше вообще никак, чем так!»
Он лежал и думал, что, видимо, пришло время собирать чемоданы. Такие испытания, как вчерашнее, Джузеппе не по плечу. Он действительно немолод, болен, искалечен. По ночам его мучает бессонница, а боли в суставах почти не проходят – он живет на лекарствах. Флеминг почувствовал раскаяние и впервые подумал, что Аррьета – львица, а не старая зловредная ведьма, как считали они с Гайко. Львица, трогательная в своем самоотречении ради блага Джузеппе. И она, действительно, пойдет на все…
Флеминг закрыл глаза, раздумывая, чем заняться дальше. Куда податься? Домой, в Брайтон, в старый дедов дом? Адвокатская контора «Флеминг и сын» все еще вяло существует. Под «сыном» имеется в виду дед – Джейкоб Флеминг. Впору переименовать семейный бизнес в «Флеминг и внук», подумал Флеминг. А может, и не нужно – вполне возможно, у него, Флеминга, когда-нибудь будут дети… сыновья.
Глубоко задумавшись, Флеминг лежал с закрытыми глазами. Он не хотел вставать, он не был голоден, желудок слабо подавал признаки жизни, и Флеминг прикидывал, а не пойти ли в туалет, не сунуть ли два пальца в рот и не вывернуть ли наизнанку опоганенный желудок… Но вставать не хотелось, и он продолжал лежать с закрытыми глазами. В конце концов, ему пришла в голову интересная мысль, вернее, вопрос: почему хорошая выпивка настраивает человека на философский лад и заставляет думать о смысле жизни?
Глава 25
Суета сует,
Или
Торжество справедливости
Мне снился кошмар. Я бежала по пустому ночному городу, мои длинные, почему-то черные волосы развевались, как черная вуаль, а Хабермайер, улыбаясь, летел невысоко над землей и протягивал руки, собираясь схватить меня. Ветер бесшумно трепал полы его длинного черного плаща и широкие поля черной шляпы. Сверкали зубы Ханса-Ульриха, почему-то очень длинные. Я мчалась в ужасе, издавая пронзительные вопли, а откуда-то снизу, глухо, как будто из-под земли, доносились ответные вопли.
От своего очередного вопля я проснулась и резко села в постели, прижимая руку к бешено бьющемуся сердцу. Новый вопль прорезал тишину, и в ответ – волна глухих воплей неизвестно откуда. Я сорвалась с постели и бросилась в комнату. Громадная бледная луна висела низко над моим балконом. В комнате было светло как днем. Уродливое взъерошенное существо с нелепыми ушами сидело под балконной дверью и время от времени издавало знакомые пронзительные вопли, а с балкона ему отвечал нестройный хор утробных, глухих, на редкость неприятных голосов. Я схватила Анчутку и, несмотря на сопротивление, отнесла в ванную и закрыла там. Лизнув языком исцарапанную руку, я приникла к балконной двери. На цветочных горшках вдоль перил сидели три кота, отчетливо видные в лунном свете. Это были отборные экземпляры кошачьей породы. Я узнала громадного разбойника-перса с азиатской плоской мордой. Двое его приятелей были ему под стать – черный, гладкошерстный, здоровенный, как пантера, и бело-рыжий, мордатый и толстый, как подушка. Они сидели, залитые лунным сиянием, задрав головы, чтобы видеть ночное светило, и периодически взвывали глухими утробными голосами. Анчутка, в свою очередь, орал в ванной, отвечая врагам.
Я постучала пальцем по стеклу и сказала: «Кыш!» Коты никак не реагировали. Я открыла балконную дверь и замахала руками. Они взвыли противными голосами в унисон. Я заткнула уши. Захлопнула ногой дверь и помчалась в кухню. Схватила первую попавшуюся кастрюлю, сунула под кран. С нетерпением приплясывая, ожидала, пока она наполнится. Потом побежала с кастрюлей обратно, ногой открыла дверь и выплеснула воду на котов. Досталось в основном черному. Он заорал, как ошпаренный, хотя вода в кастрюле была холодная. Выгнул спину дугой, задрал хвост. Рыже-белый сбежал, бросив товарищей. Азиат перепрыгнул на соседний балкон. Черный, пошипев, исчез – я даже не заметила, куда он делся.
Я уже собиралась запереть балконную дверь, но замерла на пороге с кастрюлей в руке. Удивительный мир, черно-белый, с искаженной ломаной перспективой, полный тревожащего света, расстилался вокруг. Я видела плоские крыши домов, высокие трубы, напоминающие фигуры людей, и сложные переплетения телеантенн. Окна таинственно поблескивали. Луна… даже не знаю, как сказать… Разве это можно выразить словами? Луна, громадная, сияющая, как серебряная китайская монета (была у меня когда-то такая, дядя Пьер Крещановский подарил), висела в небе и внимательно смотрела прямо на меня. Чуть ущербная с одной стороны, в пятнах, которые складывались во вполне определяемые черты лица, она казалась живой. Завороженная, я в свою очередь смотрела прямо на луну, не в состоянии оторвать взгляд. И столько было в ней ликующей мрачной тайны, такое обещание исполнения желаний, такая страсть, исторгающая из глубин желание завыть дурным голосом, задрав голову, и забиться в припадке, отдаваясь сладкому чувству дозволенности недозволенного, выпуская наружу тайные инстинкты и желания…
…Я, босая, в одной тонкой ночной сорочке, стояла на пороге, подставив лицо лунному свету, рассматривая смеющееся лицо луны, пока не продрогла…
* * *
Продолжая лежать в постели, Флеминг погрузился в глубокие раздумья о смысле собственного существования и не заметил, как задремал. Разбудил его телефонный звонок. Господин Романо твердым голосом предложил своему секретарю явиться к нему через пятнадцать минут. То есть ровно в одиннадцать.