Ивану доставляло радость наблюдать, как Анастасия нагой сходила с постели и бережно, словно Богородица была живой, укутывала ее нарядной вышивкой. А потом, осторожно ступая босыми стопами по прохладному полу, возвращалась в нагретую постель.
— А помнишь, Анастасия, как я тебя впервые познал? — спросил как-то царь.
— Разве такое забудешь? — теснее прижималась женушка к Ивану. — Два дня кровью исходила…
— Даже и не верится, что это ты была.
— Я, Ванюша. Только и ты другой стал — ласковый, добрый. Оставайся же таким. Грех, конечно, говорить мне, но если бы не пожар, переменился бы ты?..
После того как Москва отстроилась и соборы заполыхали золотом куполов, царь стал готовиться к богомолью. Набожный и суеверный, он еще во время пожара дал обет, что если уцелеет, так посетит святые места Русской земли.
Первым таким местом была обитель святого Сергия.
Иван Васильевич двинулся в путь в сопровождении большого числа бояр и мамок. Каптана
[50]
надежно укрывала царицу от постороннего взора, а она, чуток приоткрыв занавеску, смотрела, что делается на дороге. Нечасто ей доводилось выезжать за город, а если и случалось, то укрывали ее платками от случайного погляда. Анастасия смотрела на дорогу, на деревеньки, уходящие вдаль, на церквушки, которые восторженно и переполошенно встречали ее колокольным звоном, на мужиков, застывших на коленях на самой обочине. Рядом у мамки на руках посапывал младенец-сын. Иной раз он пробуждался и тогда встревоженно оглашал каптану ревом.
Впереди вереницы повозок и саней, размахивая нагайками и нагоняя страх на встречающихся мужиков, скакал конный отряд.
— Дорогу! Дорогу! Царь едет! — издали извещал сотник, и следом ревела труба, а в хвосте поезда, откликаясь, пел рожок.
Встречающиеся повозки уважительно съезжали в сторону, и мимо проносились каптаны, гремящие железом и цепями. И только когда санный поезд скрывался в лесу, мужики облегченно крестились и, невесело понукая лошадей, спешили дальше. Встретить царя в лесу — это похуже, чем разбойника. Самодержцу отпора не дашь и суда на него не найти, выше царя только бог.
Никто не знал, что ехал царь смиренным грешником в дальние и ближние обители.
Не доехав десяток верст до Троицкого монастыря, Иван повелел спешиться — негоже тревожить чернецов звоном громыхающий цепей. Иван шел впереди, задрав подбородок, он смотрел на гору, где высилась величавая обитель. Следом Анастасия, сжимающая в объятиях Дмитрия. Глянул на жену Иван Васильевич и обомлел — чем не Мария с младенцем на руках?
Не ждали государя в монастыре, даже ворот не отворили, а когда рассерженный вратник высунул лицо на громкий стук, то обомлел от страха, разглядев в суровом страннике царя.
Не таким знавали монахи молодого государя. Бывало, забредет в монастырские земли травить зайца, пшеницу конями потопчет, а кто посмеет ему в укор бесчинство ставить, так еще и выпорет прилюдно. А сейчас Иван постучал в монастырь странником, терпеливо, напоминая дожидающегося милостыни нищего, ждал, когда откроют врата. И вот они распахнулись широко, милостиво впуская на двор и самодержца и его челядь, на что царь смиренно отблагодарил, сунув в ладонь монаху огромный изумруд.
— Это тебе в кормление, святой отец. Помолись за грехи наши.
В монастыре Иван задерживаться не стал. Припал губами к домовине святого Сергия, а потом пожелал увидеть Максима Грека — знаменитого вольнодумца.
Старик не пожелал выйти навстречу к государю, а через послушников передал:
— Стар я, чтобы гнуться. В молодости не гнулся, а сейчас позвонки совсем срослись. А если и сгибаюсь я, так только перед образами божьими. Если понадобился я государю, так пускай сам ко мне в келью ступает.
Улыбнулся Иван, узнавая по речам строптивца.
— Скажите Максиму Греку, что буду рад припасть к ногам его.
Отец Максим что-то писал; в келье весело потрескивала лучина, быстро бегало по бумаге перо. В углу лавка — ни подушки на ней, ни одеял, так и жил преподобный Максим.
— Что же ты поклоном государя своего не встретишь? — укорил Иван монаха. — Или устава Троицкого не знаешь?
— Знаю я устав, государь, только ведь в Троицком монастыре не по своей милости сижу. Мне бы в Афон, где я постриг принял, тогда бы я тебе не только поклонился, стопы бы поцеловал! А так нет, государь, ты уж прости, не могу уважить.
Вот он, опальный монах, даже в речах дерзок, но разве можно сердиться на семидесятилетнего старца? Чернец так высоко поднялся к богу, что его и не достать. И разве может Максим испугаться царской немилости, если и перед соборным судом остался непреклонен?
— Только ведь я сюда, Максим, не для ссоры приехал, благословения твоего прошу на паломничество по святым местам.
Максим Грек отложил в сторону грамоту и, вытянув руку, усадил Ивана на лавку. Хоть и был Иван Васильевич хозяином Московской земли, но в келье у строптивого схимника оставался просителем.
Если кто и мог царю говорить правду, так это был благоверный Максим.
— Не вовремя ты затеял богомолье, Иван Васильевич. Обнищала Москва, едва из пепелищ поднялась, а кое-где и вовсе не отстроилась. А потом война с казанцами сколько христианских душ унесла — и не сосчитать! Тебе бы, государь, сирот пожаловать да вдов в свой дом пригласить. Обогреть их, утешить, напоить, покормить, чтобы отлегла от их сердца боль, а к тебе с благодарностью вернулась, тогда проживешь ты с женой своей и дитем долгие годы.
Видно, так откровенен был Максим Грек и с великим князем Василием Ивановичем, за то и в темнице сиживал, да и матушке, Елене Глинской, угодить не мог. Не пожелала она отпустить великого страдальца из заточения. А сейчас молодого государя строптивостью прогневал.
— Нет, Максим, не меняю я того, чего надумал, — нахмурился Иван. — Да и как же я вернусь, ежели с городом уже простился, ежели колокола меня в дорогу уже спровадили. А возвращаться — примета плохая!
Лицо Максима напоминало древний камень, который остудили холодные ветра, растрескала нестерпимая жара, а сам он от старости зарос дикой неухоженной травой.
Поднялся Иван и пошел к выходу. Что ж, придется благословения у других просить.
— Я еще не все сказал, государь, — заставил обернуться его старец. — Сон мне дурной был, а в снах я не ошибаюсь. Предвидел я твое богомолье, знал и о том, что в келью ко мне заявишься. Прости, что не дал тебе должного приема, только ведь я схимник — пирогами и мясом не питаюсь. Немного мне теперь для жизни надо — стакан воды и хлеба кусок. Ну так слушай: если поедешь на богомолье, то обратно вернешься без чада. А теперь ступай.
Вот теперь не мог уйти государь. Даже в полумраке кельи было видно, что лицо его побелело.
— Как же это, монах?! Ты что такое говоришь?! Кликуша ты! Беду накликать на мою голову хочешь!