Баня принесла облегчение — кожа дышала, радовалась благодатному очищению. В предбаннике было светло и чисто. Сюда не доходила печная гарь, и воздух оставался свеж.
Григорий опустился на лавку, здесь же рядом, явно стесняясь близости мужика, присела и Мария.
— Так, значит, ты без мужика пришла? — с видимым безразличием поинтересовался Григорий. — Одна, что ли?
— Я-то? — слегка смутилась девка. — Да с бабами! Они еще там, в бане… мылятся.
— Где ты живешь? Заявлюсь как-нибудь к тебе. Не прогонишь добра молодца?
— Заходи, — потупив глаза, произнесла Мария. Григорий разглядел, что она была недурна лицом, а банный жар только украсил ее, придав щекам здоровый румянец. «Лет двадцать пять бабе. Перестарок», — подумал детина. — В дворне у боярина Ухтомского. Живу я в пристрое… одна.
— Знавал я твоего боярина. Лицом он дюже пригож, видно, девок немало попортил. Ну, пошел я, — заспешил вдруг Григорий. — Идти мне надо, дело еще имеется.
Монах обтер мокрые плечи лоскутом ткани и поднял с лавки ветхую рясу.
— Да ты никак ли чернец! — всплеснула от удивления девка.
— Монах, — просто согласился Григорий, вдевая рукава. — А что с того? Неужно сразу не приметила, голосище у меня церковный!
— Ох, не везет мне с мужиками, то порченый отрок посватается, а то монаха в бане повстречаю!
Вечером, когда с базара возвратился рыжебородый купец, Григорий без обиняков заявил:
— Гордей Яковлевич говорил, что ты у него в долгу.
— Хм… было такое, — вспомнил разбойную молодость купец.
— Помощь мне нужна крепкая. В игумены хочу попасть. Гордей Яковлевич в монахи ушел, так почему бы мне за ним не последовать.
— Ну, ты хватил! — искренне подивился дерзости монаха купец. — Ведь настоятелей монастырей епархия утверждает, и без дьяков тоже не обойтись, они грамоту разумеют, от них вся власть! Впрочем, подумать надо… — растрепал опять бороду купец.
— Подумай, подумай.
— Этими делами у меня свояк занимается. Авось не откажет по-родственному. Однако непросто это сейчас сделать будет. Смута сейчас по Руси гуляет. Священников Матвея Башкина и Феодосия Косова собор в ереси обвинил, а здесь и нашему епископу досталось, говорят, что он с ними заодно был.
— А чего Косов да Башкин хотели? — подивился новости монах.
Гришка хорошо знал обоих священников — всегда богобоязненных и правильных. «Впрочем, почему бы и нет? Косов уж больно дерзок на язык был. А Башкин всегда свою правду норовил выставить впереди чужой. Видно, за гордыню и поплатились», — рассудил бывший тать.
Купец понизил голос почти до шепота, глаза его едва не выкатывались из впадин:
— Много разного болтают. — Его взгляд остановился на пальцах монаха, поигрывающих медным аккуратным крестиком. — Они говорят о том, будто бы бог един, а не троичен. И еще одна страшная ересь — будто Иисус Христос не есть бог, а только сын божий. Говорят, что священники не должны в храмы входить, будто они суть кумирницы. Получается так, что, дескать, народ поклоняется им, а не богу. Будто бы все люди суть одно у бога, что татары, что немцы.
Монах вздохнул на диковинную речь купца и отвечал твердо:
— Не жить им теперь. Церковный суд насмерть засудит. Упаси их грешные души, господи. Что же ты мне посоветуешь, как далее быть?
— Мой свояк про Гордея Яковлевича тоже наслышан, монетку ему эту покажешь, — вернул купец гривну Григорию. — Признаюсь тебе, когда-то мы вместе с Гордеем по дорогам шастали. Лихой он был тать! Потом развела нас судьба, и каждый из нас в своем деле возвысился. На меня свояку не ссылайся, я сам знаю, что сказать надобно.
Свояка рыжебородого купца Григорий отыскал в управе. Он точно соответствовал приметам: низенький, словно старичок-боровичок, такой же крепенький и очень голосистый, как и положено быть дьяку, состоящему на государевой службе.
— Чего тебе, отрок? — дьяк строго посмотрел на сомкнутые руки Гришки.
Его раздражали пустые ладони просителя, но по долгу службы ему не полагалось говорить, что идти к дьяку в управу без харчей — это все равно что являться на Пасху в гости без крашеного яичка. Злился он и на подьячих, которые не сумели растолковать ходоку.
— Инок я… Григорий, — пробасил детина. — В монастырь бы мне.
— Так и ступай себе, — усмехнулся дьяк. — Ко мне-то чего пожаловал? Или так грешен, что братия пустить не желает?
— Мне бы в монастырь на игуменство. От меня братии была бы польза великая. Греческий я разумею. Книги могу читать. Службу церковную хорошо ведаю.
— Игуменом? Ого-го куда хватил! Греческий знать — это, конечно дело доброе, только ведь такую честь подвигами заслужить надо… перед господом и перед царем-батюшкой.
Григорий, будто колеблясь, разжал ладонь. На растопыренной пятерне покоилась монета с меткой.
— Где взял?! — подивился дьяк.
— Чай, не украл. Моя это. Мне ее Гордей Яковлевич при расставании дал.
— Что же ты сразу-то не сказал?
— Думал, что ни к чему. Считал, что ты и так услужишь.
— «Услужишь»! — передразнил дьяк. — Много здесь разных ходит, всем не услужишь. Да попробуй угадай среди прочих, кто твой заединщик. Сам ты небось бродяжий монах?
— Бродяжий, — не стал лукавить бывший тать. — Вот я с тем и иду в монастырь, покой хочу найти. А еще и нрав поумерить надобно.
— Все ли это? — усмехнулся дьяк.
— Не все, — честно признался Гришка, — царь повелел хватать бродячих монахов без жалости и приписывать к монастырям, а иных, по особому указу, велел по темницам рассадить. Дескать, злобствовали на дорогах хуже татей.
— Понимаю… от каторги спасаешься. — Дьяк еще мгновение раздумывал, потом окликнул приказного подьячего, который тихонько поскрипывал пером на бумаге. — Егорка, пиши указ… Инока Григория назначить игуменом Покровского женского монастыря. Не обессудь уж, братец, поначалу в женском монастыре послужи. Да не балуй там шибко, владыка митрополии у нас строгий. Наказать может.
— С бабами быть и не баловаться? — усмехнулся Григорий. — В искушение меня вводишь, дьяк.
— Возьми грамоту. Да не скручивай пока, пусть чернила остынут.
Ночью инок Григорий постучался в крепкий пристрой боярина Ухтомского.
— Кого там черти несут? — раздался настороженный девичий глас.
Было видно, что гостей здесь не ждут.
Через щели в двери Григорий увидел, как замерцала свеча, быстро разбежались по комнате тени, и через темноту слюдяного оконца он увидел Марию, держащую в рукаве подсвечник.
— Это ты?! — выдохнула баба.
Трудно было понять, чего в этом выдохе было больше — радости или отчаяния.