— Государыня, — буркнул Малюта в спину Марии. — Иван Васильевич сердит на тебя.
— Что ему надо? — внезапно прервала смех Мария Темрюковна.
— Не положено бабам казнь зреть. А ты ведь не только смотришь, но еще и народ громким смехом смущаешь. Государя на позор перед всем честным миром выставляешь.
— Передай Ивану, что он мне не указ. Не ему одному тешиться. А теперь пойди прочь, холоп, и не мешай нашему веселью.
Царица вновь зашлась смехом, от которого даже у Малюты Скуратова по спине пробежал холод.
— Государь еще велел передать, — спокойно продолжал Малюта, — что ежели надумаешь его воле прекословить, то он, как в прошлый раз, велит стянуть тебя ремнями по рукам и ногам… и караул к тебе поставит.
Губы царицы гневно дернулись — вспомнила чертовка свое недавнее бесчестие. Метнула злобный взгляд на Малюту и пошла в противоположную сторону, увлекая за собой послушных боярышень.
Еще до казни прошел слух, что большая часть осужденных будет помилована, что будто бы приведут горемышных на площадь только затем, чтобы отпустить с миром. Однако казни продолжались. Никитка-палач успел изрядно взмокнуть, и под лопатками у него неровными пятнами проступал пот. Уже унесли вторую корзину с обрубками человеческих тел, а у помоста, выстроившись по двое, дожидались своей очереди остальные осужденные.
Иван был рассержен и не скрывал этого. Он сошел с коня и пошел вдоль строя колодников. Иван Васильевич возвышался над всеми остальными на целую голову и казался Ильей Муромцем среди повинных ворогов. Вот государь остановился напротив стольника Михаила Гуся. Малюта Скуратов дознался, что этот отрок подкладывал в государевы блюда снадобья, от которых царь должен был неминуемо сгинуть.
Михаил взгляда не прятал и смотрел эдаким гусаком, готовым ущипнуть Ивана Васильевича за нос.
— Смерти моей желал, пес смердящий? — спросил государь.
— Желал, — достойно отвечал отрок.
— Сделай милость, ответь мне перед отходной молитвой, чем же тебе царь не угодил?
— Бесстыжий ты, Иван Васильевич, девок тьму попортил. Не по христианским это обычаям. А еще сестру мою, Оксану, ссильничал и наложницей своей сделал. Потому и хотел с тобой посчитаться.
— Разговорился ты перед смертью, — Федор Басманов что есть силы ткнул отрока копьем в грудь.
— Спасибо, государь, что честь мне такую устроил… подле тебя помираю, — шептал Михаил Гусь, — жаль только, что без отходной молитвы…
Не договорил отрок и бездыханным упал у ног самодержца.
Переступил Иван Васильевич через разбросанные руки и пошел дальше выбирать себе собеседника.
Этот июльский день был особенно долог. Казни протянулись до глубокого вечера. Спектакль, где главным действующим лицом был Никитка-палач, продолжался. Заплечных дел мастер только иногда посматривал на распорядителя — угрюмого Малюту Скуратова, — и вновь вдохновенно начинал исполнять свое дело: рубил отступникам конечности, подкидывал обрубки вверх.
Никитка-палач был на своем месте, и трудно было представить человека, который справлялся бы с этим ремеслом лучше, чем он. Никитка словно забирал силу от убиенных и совсем не ведал усталости. Он будто бы бросил вызов самому июльскому солнцу, которое успело истомить собравшихся, разморило самого государя. Светило само успело устать и с отвращением спряталось за купола церквей. Замаялись даже извозчики, которые, не ведая конца, отвозили изуродованные трупы за Кремлевскую стену к Убогой яме.
Солнце медленно склонялось на закат и теперь выглядело красным, словно и оно успело запачкаться в крови.
Махнул последний раз топором двужильный Никита и справился с работой.
А потом поклонился на три стороны, задержав склоненную голову перед троном государя.
Площадь выглядела унылой. Неохотно расходились мужики, и только громкий голос опришников сумел растормошить зрителей, которые шарахались в стороны, опасаясь попасть под копыта государева жеребца.
— Гойда! Гойда!
— Гойда! — поспешали следом стрельцы, весело понукая лошадок, и скоро скрылись в узеньких улочках.
— Государь, куда мы? — посмел поинтересоваться Григорий Лукьянович у самодержца, чутьем сатаны чуя новую забаву.
— Зазноба у меня имеется. Натальей зовут. Непорочная деваха. Уж очень хочется сладость ей доставить. — Иван Васильевич вогнал шпоры в бока коню.
Малюта Скуратов не сомневался в выборе государя, когда тот повернул жеребца к дому дьяка Висковатого.
Иван Михайлович поживал богато, и его хоромы отличались той обстоятельностью, какая чувствовалась во всей фигуре покойного. Если думный дьяк делал чего, то это было всегда основательно — будь то Посольский приказ или печатное дело. Вот потому хоромы его высились надо всеми домами, а красное крыльцо было так велико, что по ширине не уступало иной московской улице.
Окна в хоромах были черны, только в тереме через темную слюду едва пробивался желтый свет лучины. Брехнула собака и умолкла, будто и она горевала по скорой кончине доброго хозяина. Царь спешился и, поддерживаемый под обе руки опришниками, пошел на крыльцо.
— Богато в моем царстве дьяки поживают, нечего сказать! — восхитился Иван Васильевич. — А все жалуются на своего государя, по будто бы притесняю я их. И как же они своего государя за великие милости чтят? Даже на крыльцо никто не сподобился выйти!
— Видать, не шибко нам здесь рады, государь, — отвечал Малюта Скуратов, — только собака разок хвостом вильнула, да и та в будку спряталась.
— А может, хозяева от великой радости порастерялись? Ведь не каждый день к ним царь-государь на двор является?
— Видно, так оно и есть, Иван Васильевич.
— А меня думный дьяк Ивашка Висковатый все к себе в гости зазывал. Дочь, говорит, на твои светлые царские очи представить хочу. А как я появился, так никто и встретить не желает… Отворяйте, хозяева добрые, не ломиться же нам в закрытые двери!
Иван Васильевич увидел, как к окнам прильнули перепуганные лица девок, а потом, стакнувшись с царским взглядом, отпрянули в глубину комнат, словно обожженные.
— Будет нам потеха, Иван Васильевич, гости мы здесь желанные, — заприметил девиц и Малюта Скуратов.
Опришники веселым хохотом встречали шутки государя и готовились продолжить прерванное веселье.
— Постучитесь, господа, малость в двери, может, хозяева нас не слышат?
На крыльцо, толкая друг друга, взбежали опришники. Дубовая дверь треснула, а потом огромная щепа отделилась от косяка и, уже не способная сопротивляться натиску дюжих плеч, с грохотом опрокинулась на пол. Опришники ворвались в комнату, словно большой ураган, — снесли на своем пути тяжелый поставец, растоптали подставку для витых свеч и, распинав встречавшиеся на пути табуреты, бросились в сенную комнату.