Церковь встретила их архаичными витражами и тишиной. Саймона убедили сесть за орган, остальные гости чинно потянулись к скамье на возвышении, которую изначально установили для Герберта Горринджа. Орган был старый и требовал настройки. Олдфилд уже стоял наготове. Отец Хэнкок появился в мантии, и служба началась. Эмброуз явно считал своих гостей сектантами, если не хуже, которым требовалось множество респонсориев, при этом Айво на протяжении всего действа оставался внимателен и демонстрировал знание особенностей литургии, что позволяло предположить: для него посещение церкви в воскресенье не в новинку. Саймон вполне умело управлялся с органом, хотя Олдфилд все же что-то упустил и в конце «Тебя, Бога, хвалим» из инструмента вырвался запоздалый шумный и диссонирующий звук. Роума, забыв о своем решении хранить молчание, пела глубоким контральто, чуть-чуть не попадая в ноты. Отец Хэнкок использовал Книгу общей молитвы 1662 года без сокращений и замен. Его паства провозгласила себя ордой несчастных грешников, которые слишком часто потакали собственным слабостям и прихотям и обещали исправиться нестройным, но решительным хором. В конце службы неожиданно прозвучала молитва о душах усопших, и Корделия почувствовала, как все разом затаили дыхание, а воздух в церкви на мгновение стал холоднее. Проповедь длилась пятнадцать минут и представляла собой устную диссертацию по учению апостола Павла об искуплении. Когда все встали, чтобы исполнить гимн, Айво прошептал Корделии:
– Вот и все, что требуется для проповеди. Достаточно сослаться на себя самого.
Перед обедом все собрались на террасе. Мунтер подал сухой охлажденный херес. Отец Хэнкок выпил три бокала без каких-либо последствий и оживленно обсудил с сэром Джорджем поведение птиц, а с Айво – литургическую реформу, о которой сам Айво, как ни удивительно, оказался прекрасно осведомлен. Никто не упоминал о Клариссе, и Корделии показалось, что впервые с момента убийства ее беспокойная душа затихла. На несколько блаженных мгновений она и сама перестала чувствовать, как бремя вины и страдания сжимает ее сердце. Оказалось, что в этот солнечный день можно вести невинные светские разговоры, что жизнь так же упорядоченна, определенна, прилична и разумна, как и великий англиканский компромисс, в котором они поучаствовали. Когда же они отведали запеченные говяжьи ребрышки и пирог из ревеня – традиционные и довольно тяжелые воскресные блюда, которые, как она подозревала, подали главным образом ради отца Хэнкока, – все испытали к нему благодарность. Приятно было слушать его слабый, но красивый голос, участвовать в обсуждении таких безобидных тем, как гнездование певчего дрозда, и наблюдать, как искренне старый священник восхищается едой и вином. Только Саймон, раскрасневшись, постоянно пил, поглощая красное вино, словно это была вода, и все время тянулся к графину трясущейся рукой. Зато отец Хэнкок после еды, которая ввела бы в оцепенение и более молодого человека, был весел и покинул их в столь же добром расположении духа, в котором прибыл четырьмя часами ранее.
Когда «Шируотер» отчалил, Роума повернулась к Корделии и произнесла со смущением, смешанным с недовольством:
– Я собираюсь полчаса погулять. Вы не составите мне компанию? Я хотела бы перекинуться с вами парой слов.
– Хорошо. Если мы понадобимся Грогану, он может послать за нами кого-нибудь.
Они молча шли вместе по длинному газону из дерна за розовым садом, потом под сенью буков, обходя яркие кучи опавших листьев и прислушиваясь к шуму моря, который все усиливался и заглушал шорох их шагов. Через пять минут они вынырнули из рощи и оказались на утесе. Справа находился бетонный бункер, который в 1939 году служил одним из оборонительных сооружений острова. Низкий дверной проем был почти полностью завален листьями. Они обогнули его и, прижавшись спинами к грубо оштукатуренной стене, стали смотреть сквозь зелено-золотую пелену буковых листьев вниз, на узкую полосу пляжа и мерцающую морскую гальку, отполированную морем.
Корделия молчала. Ведь они отправились на прогулку по настоянию Роумы. Так что это она должна была сказать, что у нее на уме. Как ни странно, в ее обществе она чувствовала спокойствие и умиротворение, словно никакие различия между ними не могли перевесить факт принадлежности их обеих к женскому полу. Роума взяла буковую ветвь и принялась методично рубить листья. Не глядя на Корделию, она сказала:
– Вы вроде как эксперт в этой области. Когда, как вы думаете, мы сможем уехать? Нужно присматривать за магазином, а мой партнер не справится один. Полиция ведь не имеет права держать нас здесь? Расследование может затянуться на долгие месяцы.
– Юридически они не имеют права задерживать нас, если только не арестуют. Кому-то из нас придется присутствовать на дознании. Но я считаю, вы можете уехать хоть завтра, если хотите.
– А как же Джордж? Ему понадобится помощь. Он собирается разбирать ее вещи, драгоценности, одежду, косметику. Или он рассчитывает, что это сделаю я?
– Разве не лучше спросить у него?
– Мы даже не можем попасть в ее спальню. Полиция ее опечатала. А ведь она привезла с собой огромное количество вещей. Она всегда так делала, даже когда уезжала только на выходные. И потом, осталось много одежды в квартире в Бейсуотере и в Брайтоне: костюмы, платья, меха. Вряд ли он отдаст все это в Оксфордский комитет помощи голодающим.
– Это бы их точно удивило, – заметила Корделия. – Но я полагаю, они придумают, как использовать вещи. Можно, например, продать их в магазинах подарков.
Этот женский разговор о гардеробе Клариссы показался бы Корделии странным, если бы она не понимала, что за озабоченностью Роумы гардеробом кузины скрывается более глубокое беспокойство, связанное с деньгами Клариссы. И снова наступила тишина. Потом Роума резко произнесла:
– Вы знали, что я попросила у Клариссы денег взаймы, прежде чем ее убили, и она отказала мне?
– Да, я была в комнате, когда она рассказывала об этом сэру Джорджу.
– И вы не говорили об этом полиции?
– Нет.
– Это очень мило с вашей стороны, учитывая, что я была не особенно любезна с вами.
– Какое отношение это имеет к делу? Если им нужна такая информация, они могут получить ее от человека, непосредственно участвовавшего в этом деле, – вас самой.
– Что ж, так далеко они пока не добрались. Я солгала. Я не горжусь этим и даже не знаю, почему это сделала. Паника, наверное, и ощущение того, что им будет легче повесить убийство на меня, а не на Джорджа или Эмброуза. Один – баронет и герой войны, второй – богач.
– Не думаю, что они хотят повесить убийство на кого бы то ни было, кроме реального убийцы. Мне не нравится ни тот ни другой – ни Гроган, ни Бакли, – но я думаю, они честные люди.
– Странно, – произнесла Роума. – Мне никогда не нравились полицейские, и я не особенно им доверяла, но всегда принимала как должное то, что, если столкнусь с таким серьезным преступлением, как убийство, буду сотрудничать с ними настолько, насколько это возможно. Я хочу, чтобы убийцу Клариссы поймали. Разумеется, хочу. Тогда почему чувствую, будто должна защищать себя? Почему веду себя так, будто Гроган и Бакли объединились против меня? И это так унизительно – постоянно ловить себя на том, что ты лжешь, лжешь, и боишься, и стыдишься чего-то.