Но неизбежной – это он признавал. И если жизнь продолжалась, пусть в теле Дакара и в незнакомых временах, он был согласен жить. Тем более что новый мир стал потихоньху обрастать людьми, к которым он испытывал приязнь и иные чувства, более сильные и нежные. Ему казалось, что он найдет тут какую-то цель или цели, оправдывающие его существование – скажем, поднимется на Поверхность и сотворит о ней десятки клипов. Зная притягательную силу искусства, он верил, что это изменит ситуацию; найдутся люди, те же блюбразеры, которые последуют за ним, чтобы взглянуть на небо и солнце и заселить пустынные равнины. В мечтах он видел множество колоний, которые возникнут там и тут, на месте Петербурга и Москвы, Парижа и Нью-Йорка, видел тысячи машин и миллионы работников, расчищающих завалы и восстанавливающих города. Почему бы и нет? Ведь подземные жители так многочисленны, а техника их так совершенна! Как всякий человек, он мечтал о великом и даже мнил себя в какие-то моменты спасителем цивилизации, в то же время понимая, что грандиозные свершения могут оказаться миражем. Пусть! Пусть за ним пойдут немногие, пусть десяток, или трое, двое, или один, но самый дорогой и близкий! Он построит дом и будет жить в нем с Эри, растить детей, охотиться и снова приручать животных… Он сделает так, что об этом узнают в куполах, и кто-то, может быть, последует его примеру…
Теперь его намерения рухнули, мечты пошли прахом, и это был чудовищный удар. Поверхность закрыта для людей! Вернее, для тех существ, какими они стали… Ни один энтузиаст не согласится жить здесь, подвергаясь ежесекундной опасности от птиц, животных, насекомых и дикарей-гигантов. Ни один! Даже такой храбрец, как Крит-Охотник…
Не открывая глаз, он горько усмехнулся. Домик для Эри? Где? На сосновой ветке или в древесном дупле? И что они станут там делать? Летать на стрекозах, доить тлей, охотиться на бабочек и воевать с муравьями? Чушь, нелепость!
Он застонал от разочарования, потом, стараясь успокоиться, переключился на другие мысли. Он ощущал необходимость как-то обозначить преобразование, свершившееся с человечеством, и, поразмыслив, решил, что термин «Метаморфоза» вполне подходит. Кто ее затеял и зачем? Эти вопросы являлись весьма любопытными, но, как ему казалось, сейчас представляли лишь исторический интерес. Гораздо важнее другое: была ли Метаморфоза обратима? Ее, разумеется, осуществили с помощью каких-то установок и методик, наверняка генетических, – так почему не повернуть обратно? Что ни говори, а этот новый мир владеет огромными знаниями в части генетики, здесь клонируют живых существ и производят джайнтов – по местным понятиям, великанов… Можно ли такое повторить с людьми? Конечно, не с нынешним поколением, а с теми, что придут ему на смену?
«Метаморфоза затрагивает тело, но не разум, плоть, но не дух, и это главное, – подумал он. – Каким бы способом она ни совершалась, сознание – или, если угодно, душа – остается на месте и не претерпевает изменений. Я сам тому живое доказательство! Крохотный мозг Дакара вместил сознание Павла Лонгина, его индивидуальность, опыт и воспоминания – все, кроме последних дней, часов или минут. Но эта потеря, скорее всего, связана с шоком, и если разум подтолкнуть, то все вернется. Возможно, взгляд на город, на родные палестины, и даст такой толчок…»
Он отложил эту мысль в копилку памяти и стал рассуждать о странном поведении своей возлюбленной и спутников-мужчин. Казалось, идея обратной Метаморфозы не воодушевила никого из них, просто в голову не пришла – ни Эри с Критом и Хинганом, ни любознательному Мадейре. А почему? Может быть, им хватило других впечатлений на Поверхности? Небо, солнце, звезды, эта гигантская девушка и гибель Дамаска… Ошеломительно, в самом деле! Или они не желают даже помыслить о превращении в нормальных людей? Нельзя исключить и этот вариант. Размеры их тел согласованы с их средой обитания, а не с реальным миром – чего они, возможно, еще не осознали. Но надо надеяться, поймут! Поймут и захотят найти те установки для Метаморфозы! Если они еще остались на Поверхности…
Искать придется не только их, подумалось ему. Книги, записи, произведения искусства – все, что сохранилось и что поможет восстановить потерянное, тысячелетия истории, творения гениев, великие имена, сокровища философской мысли. Теперь он понимал, зачем все это вычеркнули, вымарали из памяти потомков: для обитающих в подземельях история должна была начаться как tabula rasa, с чистого листа. И написали на этом листе немногое, лишь то, что в Эру Взлета прогресс достиг невиданных высот, и предки сотворили купола, Хранилища, тоннели трейнов и промзоны. Еще добавили мелким шрифтом, что человек издревле жил в пещерах, прятался, как таракан, в щелях и никогда не поднимался на Поверхность.
Он знал: историю фальсифицировать гораздо легче, чем биологию, физику и химию. Науки о природе обладают естественной самозащитой, всякая теория, любая модель должна отражать реальность и проверяется на практике. Если теория неверна, не сконструируешь мост, ракету, генератор, останешься без энергии, без транспортных средств и в конечном счете без хлеба. Но историческая дисциплина сама обороняться не могла, ибо творилась людьми на основании фактов, допускавших различные интерпретации, а если факт кого-то не устраивал, его не возбранялось вычеркнуть. В его времена это было делом обычным: одни отрицали зверства сталинистов и нацистов, другие изобретали великую империю славян, которая зародилась где-то на Таймыре, третьи доказывали, что человечество произошло от лемуро-атлантов, спящих теперь в гималайских пещерах. Любой из этих домыслов мог стать явлением глобальным при надлежащей финансовой поддержке, укорениться в сознании масс и превратиться почти в религию. Или в религию без «почти».
Ничего нового в эту Эпоху Взлета не придумали, решил он; все та же ложь на исторические темы, только помасштабней. А чем крупнее ложь, тем ей быстрей поверят – не просто поверят, а будут отстаивать с пеной у рта. Человек никогда не жил на Поверхности! Надо же!
Эта мысль была последней – он все-таки уснул.
* * *
Утром пришли дикари: пять мужчин с рогатинами и топорами, а с ними старец – сгорбленный, седой, но шагавший довольно уверенно. Наконечники рогатин и лезвия топоров были выкованы из железа – без особого изящества, грубовато, но надежно. Мужчины – видимо, охотники – были облачены в накидки из волчьих и лосиных шкур, короткие кожаные штаны и некое подобие сапог. Все, как один, бородатые, но бороды разные: у одного – до пояса, с заметной проседью, у другого длиною в три пальца, у остальных – по грудь. Старик кутался в плащ с капюшоном, такой же, как у мертвой девушки, и, судя по величине, сделанный из целой медвежьей шкуры. Вокруг капюшона и на плечах были нашиты латунные бляшки, а на перевязи болтался нож в деревянных ножнах.
Он наблюдал за этой картиной из скафа, парившего у внешней стены. Даже с такого расстояния фигуры и лица дикарей казались огромными, а мимика – непонятной: губы почти не видны между усами и бородой, глаза скрыты нависшими бровями, лоб – густыми темными волосами. Дикари переговаривались резкими гортанными голосами, и в речи он не уловил знакомых слов – то ли их не было вовсе, то ли изменившееся звучание делало их непонятными. Он даже не сумел определить, на что похож язык и из какого корня происходит: тюркского, славянского или германского. Но слов в этом языке было немного, больше жестов.