За доставку почты в «Самшитовую рощу» отвечало советское государство рабочих и крестьян, за ее раздачу адресатам – регистраторша Регина из красного уголка. Писем набиралось ежедневно несколько десятков: почтовые марки стоили гроши, граждане со всех концов страны исправно писали своим родственникам и знакомым, занесенным жуткой болезнью в Кавказские горы. К часу дня Регина заканчивала сортировку и, встряхнув своими медовыми волосами, приступала к раздаче: звонко выкликала имена и из рук в руки передавала письмо получателю. К началу раздачи больные подтягивались на площадочку перед красным уголком и смирно толпились, как будто регистраторша намеревалась раздавать здесь не письма, а праздничные булки с орехами и изюмом.
Подошел и Влад и стоял в сторонке, усмиряя нетерпение и гадая: пришло что-нибудь или нет? Медоволосая Регина выкликнула: «Гордин!» Влад торопливо протиснулся, протягивая руку. Получив конверт, он пошел, взглянув на обратный адрес, прочь от корпуса, в парк, и там, на заброшенной лавочке, распечатал письмо. Писала ему из Москвы почти уже позабытая Таня с «Войковской». «Ты негодяй!!! – писала эта Таня, помещая вслед за обидным словом три восклицательных знака. – Теперь я точно знаю, зачем ты уехал на Кавказ и бросил меня здесь, на „Войковской“. Ты захотел избавиться от меня, а ведь обещал жениться. И вот теперь прикинулся больным и был таков». Это «был таков» стукнуло Влада Гордина как дубинкой по голове – сильней, чем само чудовищное обвинение неизлечимо и, возможно, смертельно больного человека в притворстве и симулянтстве. «Был таков» – только окололитературная Таня могла такое придумать! Каков же этот «таков», интересно знать? И кто сказал этой идиотке Тане, что он, Влад, собирается на ней жениться? В жизни ничего подобного не было никогда! Хорошее отношение еще не повод для женитьбы, особенно теперь, когда все изменилось за один день. Да кто она вообще такая, эта Таня.
Но письмо укололо, с нажимом вошло в душу как ядовитый шип. Несправедливость подозрения травила и жгла, и горькая судьба Тани была тут совершенно ни при чем. Раз Таня так подумала, значит, и другие, может быть, того же о нем, Владе Гордине, мнения. Ничего себе! Тут человеческая жизнь, можно сказать, висит на нитке в этой проклятой туберкулезной мышеловке, а из-за забора, из Москвы, весь этот ужас и кошмар кажется хитрой выдумкой. И кому это в голову пришло, кто болтает грязным языком?! Женщина, месяц или два просыпавшаяся рядом с ним, Владом, на одной подушке! И вот теперь она предала его, просто взяла и предала… И сгорбившемуся на замшелой лавочке с письмом в руке Владу Гордину зеленая Самшитовая роща уже не казалась такой красивой и почти родной, а существование в женском корпусе в одной комнате с туберкулезным кашляющим кубинцем – хоть и опаснейшим, но приключением жизни.
Перетягивал и перевешивал в грянувшем происшествии не заголившийся вновь, в который уже раз, страх перед смертью, а обида на Таню, на эту Таньку с «Войковской». Теперь, после получения письма, можно раз и навсегда выкинуть ее из головы, забыть, как будто эта вредная окололитературная дура никогда с ним и не встречалась. «Прикинулся больным»! А то без всякой болезни он бы все равно не бросил ее через месяц-другой, тем более она уже начала ему надоедать с этими ее семейными претензиями: почему не вынес мусор? почему выпил? Валя Чижова, хоть она про Кафку даже краем уха не слыхивала, рядом с Таней просто святая! Святая простота. И если удастся выбраться из этого самшитового гадючника, надо будет и в Москве из виду ее не терять. А то – Таня с ее разноцветными зенками: один карий, другой бутылочный! Тоже мне, Нефертити. Вон, врачиха, Старостина Галина Викторовна, Галя, вчера в процедурной как постреливала туда-сюда из-под очков!
Нет, не зря постреливала Галя, не просто так: не муха ей в глаз залетела. Влад знал эти бархатные взгляды женщин – от них сердце начинало сбиваться с ровного шага, а кровь наполнялась сладостью и светом. И тогда валом приливало желание, выбивая скрепы верности, вытесняя доводы разума и правила приличия.
Поглядывая на Влада Гордина в белом интерьере процедурной, Галя Старостина тем самым бросала вызов всемирной несправедливости – так, во всяком случае, она желала представлять себе происходящее с ней. Почему это, по какому такому веленью ее душе запрещено увлекаться каким-нибудь Ивановым или хоть Коганом, даже если он и туберкулезный больной! Кого это должно касаться, кроме нее самой! И вот вам, пожалуйста: врачам нельзя, а больным, получается, все можно. Хорошенькая справедливость! Эта Чижова из четырнадцатой палаты с ее дурацкими пуговицами вместо глаз просто не отлипает от Гордина, такого задумчивого, серьезного парня, московского журналиста. И если она, Галя, вмешается и это будет замечено, ее могут без разговоров уволить с работы: больные должны быть с больными, врачи с врачами, санитары с санитарками. Да это просто касты, позор, прямо как в какой-то Индии! А она обязательно вмешается, потому что держаться в стороне от такого безобразия – это тоже позор и оскорбление. И потом пускай выгоняют, все равно с осени освобождается место ординатора в Пятигорске, в туберкулезной больнице, и ее обещают принять.
Самшитовая роща надоела Гале Старостиной. Она после низовой ситцевой России никак не могла привыкнуть к бархатной роскоши горного Кавказа. Красота дикого пейзажа предвзято казалась ей богатством городского музея, в который она не прочь была заглянуть, но ни при каких обстоятельствах не готова была там поселиться. Да и не в предвзятости коренилось все дело, а в том, что после окончания школы выбор медицинского института оказался случайным, если не ошибочным: Галя с большим успехом могла пойти в электрические инженеры или в провинциальные актрисы. В конце концов она выучила медицину, а не изучила ее; образ Гиппократа со свитком в руке ничуть ее не увлекал и не завораживал.
Свою жизнь санаторного врача в туберкулезной «Самшитовой роще» Галя Старостина наблюдала как бы со стороны, с ужасом: лучшие годы ее жизни уходили прочь и не подлежали восстановлению. Вот уже и «гусиные лапки» появились на лице, а недолгий ухажер – приглашенный в январе на консультацию ростовский невропатолог, кандидат наук Ашот, – тот, поднявшись с кровати, вообще заявил ужасное: «Ты на себя, Галка, погляди в зеркало! Годика через два у тебя крестец жиром затянет, это факт. Ты не обижайся, я тебе как друг говорю и как медик». Накаркал – и уехал к себе в Ростов, и ни слуха от него, ни духа.
Санаторные врачи жили врассыпную по всей территории Рощи – семейные в пристройках к хозяйственному корпусу, одинокие в глубине парка, в халупе, неформально именуемой «коттедж» и разделенной на три однокомнатные квартиренки. Кухня там была одна на всех, зато санитарные удобства отводились каждому жильцу персональные, а двери комнатушек выходили прямо на волю, в мир, на парковую тропинку. И можно было входить в жилище и выходить из него, не сталкиваясь с соседями нос к носу.
Убранство квартиры Гали Старостиной ничем не отличалось от соседских: раскладной диван-кровать, фанерный шкафчик для одежды, две книжные полки, дачный столик и стул к нему. На столе кружевная салфетка и вазочка с конфетами «Раковая шейка», на полках книги по медицине и собрание сочинений писателя Джека Лондона. У кровати голубая фанерная тумбочка – такая точно, как в палатах больничных корпусов. На тумбочке чернел приземистый телефонный аппарат внутренней связи – врача во всякое время суток могли вызвать в корпус, или к главврачу, или хоть в партийное бюро.