Я провел с ваине больше месяца, стараясь их понять. Понять – это было важнейшим, даже необходимым условием, чтобы не повторилось минувшее; мужчины, с их жаждой насилия, могли устроить здесь новый ад, и я не сомневался, что в этом случае все кончится кровавой баней. Одних насильников ваине уничтожили; не присылать же им других? Значит, надо разобраться, какие им нужны мужчины, что было делом непростым; все они помнили о погибших, о братьях, отцах, мужьях, возлюбленных, и эта память – приукрашенная, бережно лелеемая – служила как бы эталоном, мерой того, что есть идеал. Я не мог ошибиться и обмануть их ожиданий.
В поселке я считался мужчиной Ивон, и ни одна из девушек не добивалась моего внимания. Не потому, что Ивон была предводительницей и самой храброй среди женщин, свершившей акт возмездия, но в силу их понятий о справедливости и чести. Ради них Ивон отправилась в плавание – конечно, и ради себя самой, но это не уменьшало риска расстаться с жизнью в море, высохнуть от жажды или пойти на корм акулам. Ergo, то, что она выловила из волн морских, принадлежало ей, и никому иному. Тем более что этот улов так перспективен – не просто какой-то мореплаватель, а мсье Дени, чудак-благотворитель. Кажется, богатый и порядочный… Вдруг действительно поможет?
Эта надежда их вдохновляла, перерастая в симпатию к Жаку Дени, который оказался свойским парнем и вел себя как праведник в раю. В самом деле, чем не рай? Двадцать восемь гурий, великолепная рыбалка, купания в море с визгом и хохотом, танцы у костра, долгие беседы и жаркие ночи с Ивон… Идиллия! И только одно ее нарушало, некая неясность, связанная с мердерс. Не с теми, что пошли в распыл вместе со своей посудиной, а с теми, что оставались на берегу. Об их судьбе Ивон сказала кратко: остались шестеро… перепились… мы их связали и бросили акулам… Конец вполне определенный, но я подозревал, что были тут какие-то нюансы.
Неудивительно, что двадцать восемь разъяренных женщин связали шестерых мерзавцев, – странно, что предали их скорой смерти. Это было не совсем в земных традициях; принцип «аз воздам» с надеждой на господа тут не очень популярен, и каждый старается воздать обидчику лично и по мере сил. Являлись ли мои ваине исключением? Хороший вопрос! С одной стороны, их счет к обидчикам был так обширен, что пробирала дрожь: погибшие отцы и матери, дети, братья и мужья, поруганное женское достоинство, младенцы, убитые в чреве, замученные подруги… С другой, они не казались искусными палачами, способными пытать и наслаждаться муками казнимых. За долгие годы, прожитые на Земле, я понял, что пытка и кара – разные вещи; пытку вершат спокойно и деловито, кара же чаще импульсивна и быстра. А что стремительней стаи акул, терзающих жертву? Страшная смерть, но скорая… Как от зубов левиафана-убийцы на Рахени…
В одну из последних ночей, покинув спящую Ивон, я вышел из хижины, пересек темную полоску пляжа, прыгнул в лодку и переправился к рифу. К тому, где торчало странное сооружение из старых брусьев – то ли купальня, то ли клетка, то ли нелепый, доступный всем ветрам сарай. Не могу объяснить, в чем заключалась его притягательная сила и почему я оказался там; у нас, уренирцев, бывают озарения, когда бег мысли не подчиняется логике, и, опуская «если, то…», забыв о причинах и следствиях, мы видим конечный результат. Или хотя бы его тень, пусть смутную, но ощутимую, как дуновение морского ветра в знойный полдень…
Я сел на камень, опершись спиной о деревянный брус, шершавый и прочный, хранивший вчерашнее тепло. Волны тихо рокотали у моих ног, небо светлело, звезды таяли в рассветной дымке, и на востоке разливалось розовое сияние – великий Ра, бог солнца, готовился выплыть в своей золотой ладье в небесную синеву. Чарующая картина, но этим утром я был не склонен любоваться полинезийскими зорями – я рассматривал купальню. Или клетку. Или сарай.
Риф, как оказалось, был выщерблен с внешней стороны, и непонятное сооружение возвышалось точно над этой щербиной, над чем-то вроде открытого к морю бассейна восьмиметровой длины, овального и довольно глубокого. Две стойки слева, две – справа; сверху и снизу – длинные брусья, связавшие конструкцию, а вместо кровли – тоже брусья, шесть основательных поперечин с обрывками веревок. Кроме того, обгоревшие палки, валявшие тут и там, – десятка два, не меньше. Еще – рассохшаяся корзина…
«Вялили рыбу?.. – подумал я. – Но почему не на пляже? Там вроде бы удобнее…»
Глаза мои закрылись, мышцы расслабились, теплая пелена забвения окутала разум. Я плыл куда-то, не сознавая, что плыву, я оставался неподвижен и в то же время двигался, но не в пространстве, а в том измерении вселенского континуума, в которое мы все погружены и над которым, в сущности, не властны. Нелегкий труд – подняться или спуститься по реке времен… Здесь, на Земле, я способен на это нечасто; транс прозрения будущих или минувших событий приходит помимо моей воли, и я не в силах объяснить, с чем это связано. Какая-то смутная тревога? Беспокойство? Стремление к истине или желание помочь? Озабоченность судьбами мира или конкретных людей, нуждавшихся в предостережении? Не знаю, не знаю… Все эти чувства я испытывал не раз, но озарений не наступало. Даже тогда, когда им полагалось наступить…
Воспоминание об Ольге обожгло меня, заставив содрогнуться в смертном ужасе. Я, не выходя из транса, словно перевоплотился в нее – в тот проклятый миг, когда она падала под электричку; руки хватают воздух, рот раскрыт в последнем крике, беспомощное тело напряжено, и в голове одна лишь мысль: будет больно, страшно больно!
И боль пришла – жуткая, чудовищная мука, что длилась месяцы, годы, тысячелетия… Боль, тоска и ужас хлынули так яростно, атаковали мозг с такой внезапностью, что я не сразу осознал: это не чувства Ольги, не ее мучения и не ее смерть! Гибель ее была скорой – край головного вагона разбил висок, тело отбросило на платформу… Она не мучилась, не страдала, и жуткие чудища – там, внизу!.. – ее не терзали, не дробили кости, не срывали кожу, не перемалывали по кусочкам плоть… Это не Ольга, нет! Это чужие, совсем незнакомые мне, явившиеся из прошлого в забытьи транса!
Кто?
Я очнулся с глухим стоном. Ивон, смуглая нереида, сидела рядом со мной и, скорбно поджав губы, смотрела на воду, на обгоревшие палки и поперечины с обрывками веревок. Их, этих поперечин, было шесть.
– Зря ты приплыл на риф, – пробормотала она. – Плохое место… Я говорила ваине: нужно сжечь! Не послушались, сказали: пусть предки смотрят и радуются.
– Долго вы их… – начал я, но тут же, прикусив язык, избрал иную формулировку: – Долго они висели?
Лицо Ивон омрачилось.
– Долго. Четыре дня… Мы убили свинью и бросили в воду – здесь, под их ногами. Приплыла акула, за ней – еще и еще… Сожрали свинью, оторвали им ступни… потом ноги до коленей… потом…
Она смолкла.
– Если оторвать человеку ноги, он истечет кровью, – заметил я.
– Не истечет. – Ивон покосилась на обугленные палки. – Нет, не истечет, если прижечь ему рану факелом. Будет жив… какое-то время… Мы давали им воду, чтобы они протянули подольше и могли кричать.