Оружья справного нет, амуничных денег никто отродясь не видывал, а жалованье годами пропадает где-то на просторах империи. Казаки Чумуканской команды пять лет не получают жалованье из Якутска. И в Удском остроге у них житьё не сахар. В прошлую зиму они уже принуждены были питаться нерпичьими ремнями да оленьими сумками. Срам, да и только! Кому жаловаться? Куды пойти? Исправник лютует, чиновник ворует – власть! Супротив власти не ходи, ты сам её защищать должон. Куда ни кинь, всюду клин да амбарный замок получатся.
– Розги не мука, а вперёд наука. Соглашусь, служба сия незавидна. Просторы государевы огромны, и кому-то охранять их надобно. Отчего не казакам такую честь нести?
– За почёт благодарствуем. Низко в пояс кланяемся. Только от одного почёта не родится картопля, одна ботва выходит. Нынче вот реформу казачьего полка ожидаем. Отправил я в областное правление свои виды на изменение статута казачьего звания. Три годка как минет. Ни слуху ни духу.
– Неповоротлива машина к новшествам, понимать надо. А чем чиновники-то не угодили?
– Вороватостью своей немереной. О мироедах энтих уже и сказки сказывают.
– Интересно, интересно… Это какие?
– Извольте, коли так…
Учитель достал кисет, смастерил самокрутку, закурил. Делал он это медленно, словно испытывал терпение ожидавшего рассказа высокого чина.
– Слухайте. Вызвал как-то к себе в хоромы царь-батюшка мужика-дроворуба и велел поведать, куда уходят зарабатываемые им на заготовке леса деньги: «Перву полтину заёмну плачу, а втору в займы даю, третья жо так уходит», – отвечает крестьянин. «Как так? – не понимает царь. – Кому жо ты отдаешь заёмную полтину?» – «Вашо царско величество! Тоже меня кормил отец с матерью. То первой полтиной я их теперь откармливаю, значит, займы плачу; другой полтиной кормлю моих ребятишек-детишек, значит, на них в займы держу, а оне после меня станут откармливать, отплачивать». «Теперь, – спрашивает царь, – скажи, куды третью полтину девашь?» – «Третью полтину я даром бросаю». – «Как жо даром бросаешь?» – «А вот как, вашо царско величество: видишь ли, третью полтину даю писаришкам да господам…» – «На что жо оне берут с вас эте деньги?» – «Кто? Писаришки-те да господа-те? Ну, кто их знат, на что оне берут, как оне это живут не по-вашему да и не по-нашему, царь». Вот таков сказ. – Учитель запустил в сторону струю дыма и зачем-то погладил себя по голове.
– Неужто так плохо, Захар Алексеич?
– В обмане живем. Утаиваем от мытарей размеры посевов да сенокосов. Прячем богатство земли нашей. Льстим начальству, коли выгоду чуем. А в голове одно лишь держим: род человеческий делится на два разряда – на людей и чиновников. Ненасытное енто чудище, погибель земли русской.
– Ну уж хватили… Любого подлеца на чисту воду можно вывести. Любого! Схватить за руку: поди-ка сюда, любезный, верни уварованное! Не так ли?
– Так-то оно может и так, но… не так всяк. Правдой век не проживешь. И супротив этой людской правды не попрёшь.
– А что же, крестьянская община сама без изъяну?
– Отчего же? И здеся диву дивному порой дивишься. Однако пониманье приходит. Надоть отпустить вожжи чуток, чтобы люд мирской передых имел, а не то с голода люди волками друг дружке стали и от безнадёги рук и на себя имают. Таныга
[2]
здеся в презрении. А хитрость с господами в почёте. У них, как у змеев, ног не найдёшь. Последнее отберут и в свою копилочку складут.
– Ох, Захар Алексеич, Захар Алексеич, не просты ваши речи. Я бы сказал боле – опасны.
– Дальше Колымы не сошлют. Ведь верно, Степан Лавреньевич? Да и сам ты, я вижу, человек непраздный, за государево дело радеющий. Кто вам здеся ещё правду скажет? Старику терять нечего. Я как та рядка, котора землю держит. Не согрешай и ты, пожалуй. И будет на том тебе наша благодарность.
– И вам спасибо, Захар Алексеич. За науку и правду. Откровение.
– Дорога милостыня во время скудости, господин Кондаков. – Учитель вдруг свернул разговор на официальную ноту. – Время идёт скудное на поступки, на мысли. Смута грядёт. Вот печаль ента меня гложет. Мелкие завистливые людишки уж больно шевелятся, по земле плодятся, продвигаются с морей-океянов до окраин наших. Того гляди, в океан скинут. И тута ещё вы, чиновий люд, аки супостаты, им подсобляете. А надоть благодарить Бога за хлеб, за соль, низко кланяться за надежду, в нас вселяемую, и божий свет – за жизнь дарованную. Береги себя и землю нашу. И помни: не золотыми куполами сильно государство, а жизнью духовною, людьми и мыслями светлыми. Ну, ладно-те… Пора и нам сбираться.
– Пора. Не забуду сказ твой и твою третью полтину, Захар Алексеич. Не забуду.
– Дай-то Бог!
Собеседники разом поднялись и пошли в разные стороны. Всяк ко своему делу.
* * *
С рассветом тронулись в путь. По свежевыпавшему снежку да с лёгким морозцем следовать по тундре было одно удовольствие. Олёринские каюры выделили резвых оленей и упряжку собак, на которую возложили припасы. Вот только с Олесовым приключилась форменная нелепица. Олени почему-то отказывались тянуть нарты с тучным урядником. Уж он и кричал на них, и уговаривал, и сахаром манил, и шашкой замахивался. Всё не в счёт.
Молодой каюр Вырдылин сумел-таки каким-то макаром уговорить упрямых животных. Отряд тронулся в путь. Однако сразу за стойбищем олени нарушили строй колонны, сделали круг и привезли урядника прямиком к загону, где паслось основное стадо. Вот тут уж Олесов выдал весь свой запас трёхэтажных ругательств и в адрес оленей, бодающих жерди ограды и не обращающих внимания на вопли разъяренного урядника, и в адрес тундры, почему-то обидевшей грузного служаку. Досталось и каюрам, молчавшим в изумлении, впервые слышавшим столько новых мудрёных слов.
Пришлось снарядить вторую упряжку собак и возложить в облегчённые нарты грозного урядника, так как тот напрочь отказался иметь дело с оленями. И зря. Езда на собаках требует постоянного спешивания: необходимо бегом преодолевать подъёмы, помогать четвероногим на крутых поворотах. В общем, не засидишься. В конце каждого дня на урядника больно было смотреть. Исчез куда-то былой гонор, щеки провалились, под глазами проявились тёмные круги.
Поздним вечером путники добрались до большого чукотского стойбища. Настороженные чукчи отвели гостям лучшую ярангу, развели огонь, набросали на пол оленьих шкур. Старуха с прокопчённым тёмно-коричневым лицом, испещрённым синими татуировками, что-то бормоча себе под нос, варила мясо. Покуда вели разговоры, вождь племени по обычаю настойчиво предлагал начальству свою жену и дочь, чтобы те могли скоротать с ними ночь. Как только проводник перевёл его слова, утомлённый дорогой Олесов неожиданно оживился – он заёрзал на шкуре, глазки его заблестели. Но как только взгляд новоявленного Казановы упал на старуху, уряднику почему-то взгрустнулось. Кондаков решительно отказался от обычая разделить ложе с хозяйскими жёнами и вопросительно посмотрел на Олесова. Тот демонстративно отвернулся, схватил из миски толстую обглоданную кость и стал выколачивать из неё рукояткой Смита-Вессона остатки костного мозга. Желающих утешить чукчанок не нашлось. На том и порешили.