С почтением я оглянулся на светящийся окнами бастион науки.
– Помаши дяденькам ручкой!
Стянув варежку, она помахала. Мы приблизились к джипу.
– Ой, Веча! Это наша машина?
– М-м-м-да.
Высоко влазить, как на самолет. Боб, как и положено уважающему себя водителю, сидел истуканом.
– Ой, здрасьте! – Она слегка удивилась. Серьезно думала – я сяду за руль? Серьезно вообще она никогда не думает!
Боб “мое сокровище” невысоко оценил. Оно верно – на любителя. Лишь в моей голове – и душе – живет еще знание: как она прелестна!.. А так-то вообще трудновато объяснить…
Нас закачало на выбоинах. Нонна не понимала пока, что кто-то может не разделять ее счастья, крутилась на тугом кожаном сиденье, сопя в тепле носиком, разглядывала салон, мигающую разноцветными лампочками приборную доску. Стянув шапочку, помотала головой, вольно раскидав по плечам жидкие грязненькие волосики.
– Вы – друг Валеры? – радостно спросила она. Боб кивнул мрачно. У людей его круга присказка есть: “Таких друзей – за… и в музей!”
– Я рада! – просияла она.
Знала бы она, что нас связывает! Впрочем, она мало что знает! Ее счастье. И еще меньше хочет знать. Лишь то, что ее интересует. А интересует ее… В кулачонке у нее появилась вдруг сигаретка.
– Я закурю, да?! – явно собираясь нас этим осчастливить, проговорила она.
Боб, поборник здоровья и экологии, красноречиво молчал. Но я-то молчать не мог. По новой все начинается – сперва беспорядочное, по первому позыву, курение, потом…
– Остановись! – процедил я.
– Вай? – уже с задором и вызовом произнесла она английское “почему”.
Я молча вывинтил из ее пальчиков сигарету, грубо сломав. Куда выкинуть теперь эту гадость?…не всем нравится эта вонь.
Я вдруг почувствовал, что уже дрожу. Может, повернем обратно, поторопились уезжать? Я, во всяком случае, там охотно останусь!
В глазах ее кратко блеснули слезы. Потом ушли.
– Ну ха-вашо, ха-вашо! – ласково проговорила она.
Но дома, конечно же, задымит! Мы с отцом только-только отвыкли жить в пепельнице. И задымит, главное, против того окна!.. в котором вскоре увидит меня! Курением, ясно дело, не ограничится! Ей, видите ли, хочется! А что будет с нашей жизнью – ей наплевать.
Похоже уже, твои нервы гораздо хуже, чем у нее. Но тебе же не кололи успокоители, а также витамины. Кроме виагры, ничего и не ел.
Возбуждения, правда, не чувствую, только утомление.
Да и она больше ни о чем уже не может думать: держит в кулачке новую сигарету, тяжко вздыхает. Главное – надышаться этой дрянью. Да, прихотливый характер ее – неизлечим. Сочетать свои желания с реальностью никогда не могла. Да и не пыталась!
– Ладно, кури, – сказал Боб. Ему и десяти минут этих вздохов хватило, а мне их слушать всю жизнь. И скоро я окажусь во всем виноват!
Она стала торопливо чиркать зажигалкой – я вынул ее из трясущихся ручонок. Слезы засверкали. Может, обратно повернуть? Комиссия, думаю, еще не закончила свою работу. Извините, сказать, ошибка вышла. Она вовсе и не собирается по-человечески жить – в интернат ее! Лучше один раз оказаться жестоким, чем потом мучиться всю жизнь нам обоим.
Но тут мы как раз вывернули на Невский: шикарные витрины, красивая, веселая толпа. Сразу после больничных сумерек!
– Ой, как я рада, Веч!
Надо быть железным Феликсом, чтобы повернуть. Вот так жизнь и оплетает нас теплой паутиной, а потом, глядишь, – уже пальцем не шевельнуть. Кстати, насчет моего неподвижного пальчика не поинтересовалась она. Радость жизни ее захлестывает: мои тут страдания, муки отца Сергия, не интересны ей. Веселиться хочет!
Глазки сияют, головка туда-сюда!
Но пока не мучайся. Насладись. Давно ты уже Невским не любовался, тем более из такой шикарной машины. Любимую жену вытащил из больницы! Повернулись друг к другу.
– Не сердись, Веч!
Мы поцеловались. Вот уже и дом наш, угловой, самый красивый на
Невском. Жизнь удалась! Помню, как мы стояли на углу, и я отковыривал ее пальцы от поручня, и она кидала отчаянные взгляды на дом, прощаясь. Вернулись же!
– Ур-ря! – поглядев друг на друга, закричали мы.
И въехали в арку. А вот и навоз! Материал, из которого теперь будет строиться наша жизнь. Да, не терял я времени. Целый табун тут развел. Автографы наездниц – Анжела, Саяна, – начертанные какой-то дьявольской копотью возле того окна. Саяна-то совсем ни при чем, ни разу даже в глаза ее не видел!.. Докажи. Посмотрел на свой забинтованный пальчик. Не подведи, родимый. В тебе вся моя сила.
Моральный вес!
И я решил уже: если не оценит, как я мучился тут, снова в окошке том меня будет наблюдать – пальцем этим глазки выколю ей! Имею право.
Вылезли из машины.
– Ну, до связи, – сверху, со своего трона, изрек Боб. -…На вот тебе, – хмуро протянул две сотельных баксов.
– Ладно. Только переобуюсь – и пойдем с тобой это дело топтать! – откликнулся я. – Дело срочное, понимаю!
Некоторые “конские яблоки” еще дымились.
– Я разве сказал что-то? – обиделся Боб и, раскатав несколько сочных кругляков, вырулил на улицу.
Он столько сделал мне, а я нападаю. Совсем, видно, ослаб! А кто же тут будет главным генератором счастья и тепла? Кроме тебя, некому!
На Нонну поглядел. Счастливо сморщившись, двор озирала, в дверь не входила.
– Волнуюсь, Веч!
Мы подошли к железной двери.
– Как открывать? Я забыла, Веч!
Это забыла она! А вот то, что следовало бы забыть, скоро вспомнит!
Сдвинули железную дверь, стали подниматься по лестнице. Она, шевеля носиком, жадно вдыхала. Понимаю ее: хочется еще до того, как квартира откроется, что-то ухватить! Помню, как я тут бежал, возвращаясь из Африки. И, как ни странно, хоть положение тогда было отчаянней, больше чувствовал сил. Но знаю, что и сейчас сил ровно столько окажется у меня, сколько понадобится!
Отъехала дверь.
– Ну, входи!
Надула щечки в прожилках. Выдохнула. Шагнула через порог. Что бы потом ни было, вспомним: был такой счастливый момент!
– Вот наша вешалка. Узнаешь?
Кивнула. Не могла, видно, сразу говорить. Глядела на меня. И за этот взгляд, за этот миг я все готов вынести – и до, и после.
Батя, конечно, не подвел, вышел с трехлитровой банкой золотистой мочи – шел по коридору медленно, вдумчиво, не замечая нас. Борется за свои права, за свое расписание, не уступает. По-прежнему тверд. И порой мне кажется – уступит в этом, сломается и в остальном. Может, даже перестанет в восемь вставать и садиться за рукопись. Но ей, душевно раненной, как объяснишь?