– Ясно! – усмехнулся я. – Какой-нибудь нефтяной магнат отмыться хочет нашими слезами.
– Точно! – хохотнул Кузя. – Умеешь ты это… влепить! Поэтому и ценю тебя. И посылаю.
А эти как останутся тут – без этики моей и эстетики?
– Вообще-то Африка меньше других, мне кажется, нефтью загрязнена, – пробормотал я.
– Ну, – усмехнулся он, – тут этика захромала твоя. Неловко даже как-то. Тот, кто любит ездить в Париж, и в Африку должен любить ездить.
– Вообще-то да… А когда надо?
– Во вторник в Москве, в той же конторе. Вношу?
– Спасибо тебе.
Кормилец! Это я уже потом произнес, бросив трубку. Я еще за Париж его не поблагодарил (подарю ему Эйфелеву башню), а он мне уже Африку на подносе дает. На деньги, в Париже сэкономленные (как это ни кощунственно звучит), месяц можно прожить (не в Париже, разумеется), а на полном отказе от восточных нег и африканских страстей, глядишь, и перезимуем. А они тут пока помаются чуток. С голоду не умрут – денег оставлю. А дальше уж их дело. Если с ума окончательно не сходить – жить можно. К бате надо зайти. Вдохнуть бодрости. То ли самому вдохнуть, то ли вдохнуть в него. Вошел в его комнатку, снова руку ему на плечо положил. Он в этот раз как-то вяло прореагировал.
– Ладно, отец, – пробормотал я, – сейчас… Нонна немножко успокоится, и мы с тобой в харчевню какую-нибудь сходим поедим.
Батя похлопал теплой ладонью по моей руке. Тут вдруг распахнулась дверь и явилась Нонна: волосы растрепаны, глаза горят, выпяченная вперед челюсть крупно дрожит.
– Так, да? Для чего это я должна успокоиться? Что вы задумали тут?
Сейчас вцепится!
– Да Нонна, ты что? Ты и так спокойна. Ты не поняла. Просто хотим с отцом в какую-нибудь харчевню сходить. Раз ты есть не хочешь. А то я уезжаю скоро тут…
Мимоходом сообщил главное.
– …надо, чтобы он на всякий случай знал… где подхарчиться. И все! – Я глянул весело.
– Когда ты уезжаешь? – пробормотала она, опускаясь на стул.
– Да через неделю примерно, – беззаботно сообщил я. – Продержитесь?
Нет ответа…
Так что же? Не ехать? А что же осталось мне? Сумасшедший дом?
Альтернатива – могила. Еще одной порции протухшей долмы, как сегодня, не выдержу. Сомру. Перед глазами плывет все, двоится. А так, может, спасусь?
Все! Захотят выжить – выживут. Денег оставлю им. Тут новая волна рвоты поднялась во мне. Печатая шаг, четко прошел в уборную, уверенно сблевал. С прежней жизнью покончено!
И вот настал вечер отъезда. За окнами – тьма. И лампочки светят тускло. На столе – французские сыры.
– …Вот так, – заканчивал я тяжелую беседу. – Забыла фактически ты меня – какой я есть на самом деле. Не нужен я больше тебе… в конкретном виде!
– Да что ты, Веча! – Она подняла глаза. – Да я за тебя… кому хочешь горло перегрызу!
– …Мне, например, – я усмехнулся.
– Да что ты, Веча! – закричала она.
Мы обнялись, и снова чьи-то слезы – то ли мои, то ли ее – щипали скулы.
Потом – уже из Москвы ей звонил.
– Ну как ты? – спросил.
– А я тут умираю, Венчик, – тихо произнесла.
– Ну-ну! – грозно пресек эти настроения.
Молчит. Плачет? Во как кончается жизнь.
– Так что… в Африку мне не ехать?
– Ну почему, Венчик? Ты поезжай! Если ты хочешь – ты поезжай!
“Хочешь” немножко не то слово.
– …а я уж тут… – Снова умолкла.
– Отлично! Договорились! – на бодрой ноте закончил я.
А то если начнешь таять, растаешь до конца.
Глава 4
Когда я летал за границу в советские времена, рядом сидели только проверенные товарищи: вдумчивые, интеллигентные, многие – в очках, большинство – в бородках. Сейчас – с ужасом оглядел салон: какое-то
ПТУ на взлете! Дикая публика. По-моему, даже не понимают, куда летят. Сосед мой, бритоголовый крепыш, посетив туалет, на место к себе пролез прямо по моим плечам, в грязных кроссовках.
– Э! А поаккуратней нельзя?
– А по рылу, батя? – сипло произнес он.
Да, трудно жить в новых условиях! Перед моим отъездом Кузя сказал:
– Там еще один тип от нас будет… Ну, ты поймешь!
Вроде я понял!
– …ты постарайся как-то… уравновесить его!
Ну и работа пошла! Таких вот “уравновешивать”? “Уравновесишь” его!
Вскоре он захрапел – и даже солнце Африки, ворвавшись в иллюминатор, не разбудило его: таким и солнце до фонаря.
Поэтому я был потрясен, когда в Каире, на пленарном заседании, посвященном альтернативному топливу, после того как я прочел свое эссе “Сучья” (как костер из сучьев под окнами больницы спас меня), тип этот кинулся ко мне:
– Во где встретились-то! Я ж тоже на сучьях торчу!
Потом нас на пирамиды возили – такая жара, что я только высунулся из автобуса кондиционированного – и обжегся буквально и сразу обратно залез. Смотрел через стекло, как полицейские в черном, с белыми нарукавниками гоняют какого-то всадника без лицензии, кидая камни в него. Тот ловко уворачивался, сползал набок с лошади (другую лошадь держа под уздцы), хватал с земли камни и в полицейских швырял. И одновременно к туристам подскакивал, предлагая их прокатить – под градом камней. Полицейские отступили вроде – потом вдруг на белых верблюдах появились, стали дикого того всадника теснить. Господи! – с тоской смотрел я на них: мало мне своих тревог, еще эти добавим?
Тут Боб, мой друг-крепыш, влез в автобус.
– Вообще какой-то отвязанный народ! – кивнул через окно на дикого всадника, который, прорвавшись через полицейских на верблюдах, пожилую японку на лошадь посадил. Коллеги наши послушно в пирамиду лезли, в гигантский этот гроб, а мы с Бобом снова вместе оказались, не захотели “гробиться”. Ночью в притон какой-то пошли. Был там полумрак – а танец живота, дребезжа монетками на талии, исполнял почему-то мужик, что нам не понравилось.
Потом нас всех на море отвезли.
Утром лежал я перед отелем, на плотном песке, и глядел, как смуглый смотритель пляжа кормил ибисов (аистов по-нашему). Белого и черного.
Как ангелы, они хлопали крыльями за его спиной, а он входил в прозрачную воду на тонких ногах (таких же почти, как у птиц) и, наткнув на крючок какую-то крошку, кидал леску, свернувшуюся кольцами, и почти сразу выдергивал. И в воздухе мелькал серебристый язычок – пойманная рыбка. Он отцеплял ее от крючка, брал в темный кулак с желтой ладошкой, заводил его за спину и разжимал. Один ибис
– строго по очереди – делал грациозный шаг и склевывал рыбку.