— А он?
— Он посмотрел на меня так задумчиво и говорит: есть скандал, Григорий Ильич, к сожалению, уже есть. И еще более того, будет, если вы женитесь на гражданке Шониной. Я говорю: не понимаю, о чем вы. А он: речь о социальном происхождении вашей избранницы. Ее отец — служитель культа, причем довольно известный. И известный, в том числе, и своей строптивостью, идеологической дерзостью. В Совете по делам религий он, прямо скажем, не на хорошем счету.
— Ну, да. Управление по делам религии — это же КГБ, все это знают. А мой отец отказывается сотрудничать. Вот они и злятся… Но какие же… какие же…
— Да, а потом мне Мамрыкин и говорит: но дело даже не в том, на каком он счету. В ЦК, тем более в идеологическом отделе, никак не может работать зять попа. Это же скандал похуже, чем если бы вас обвинили в половой распущенности. Если до Суслова дойдет, он нас всех тут разгонит. В прежние времена, совсем недавние, между прочим, мы бы с вами уже расстались без всяких объяснений и душеспасительных разговоров. Но теперь мы обсудили ситуацию с вашим шефом — решили дать вам шанс. Но категорическое условие — немедленное возвращение в семью. Немедленное. В 24 часа. Иначе мы вас прикрывать не будем.
— И что, что ты ответил?
— Я спросил, что они сделают, если я откажусь. Мамрыкин сказал, что через 24 часа они передают все материалы — то есть донос и прочее — в КПК, Комитет партийного контроля. А после этого меня даже сам Брежнев не спасет. Вылечу из ЦК — это минимум миниморум. А скорее всего — и из партии вон, за аморалку и обман Центрального Комитета… А это уже волчий билет. В Академию с ним назад не возьмут. В школу преподавать обществоведение — это в самом лучшем случае. И то, наверно, не в Москве. Я же тебе говорил, при поступлении в аппарат ЦК подписываешь бумагу с ба-альшущим списком обязательств, насчет морали, насчет авторитета партии и так далее. Можно дело так повернуть, что получится: я там не один пункт нарушил.
Теперь Наташа заплакала. Ей было ужасно жалко Фофанова, такая карьера загублена, а он ею так гордился! Но это не смертельно. Ну, уедут в Рязань, там тоже жить можно. Будет детей обучать марксистской своей премудрости. Писать начнет потихоньку, книжки публиковать, он же об этом давно мечтает, а текучка не дает. Может, это даже и к лучшему, кто знает. Через несколько лет поменяется партийная верхушка. Батюшка, дай бог ему здоровья, глядишь, на пенсию выйдет, КГБ интерес к нему потеряет. Грехи Фофанова забудутся. Не на ЦРУ же шпионил, в конце-то концов. Перемелется, мука будет!
Но жалко его, переживает же. Потом сам смеяться над собой будет, а сейчас ему кажется: греческая трагедия.
Наташа встала. Обняла его, стала гладить по лицу.
— Бедненький мой, несчастный, вот как влип из-за безумной любви. Большевики такого не понимают. Куда им. Ханжам несчастным. Воблам. Роботам бесчувственным.
Фофанов откликался на ласку, прижался губами к лицу,… приговаривая:
— Милая моя, самая милая на свете, самая прекрасная…
Наташа решила разрядить обстановку. Отодвинулась от него с шуточно-серьезным выражением на лице. Сказала низким голосом:
— Ну что же, придется, наверно, тебе меня тогда бросить. В 24 часа.
И засмеялась — такой абсурдной показалась эта мысль. Здорово она пошутила! А смешно вот почему. Если бы это был кто-то другой, человек менее тонкий, не на Чехове и Томасе Манне воспитанный, не умеющий, как Фофанов, подняться над дурацкими условностями, над мещанским ханжеством, не столь иронично взирающий на наш странный мир и странные человеческие делишки… И, главное, если бы он не любил ее, Наташу, так страстно, так самозабвенно. Если бы они не умели бы сливаться в единое целое — совершенно во всех смыслах. Если бы они не чувствовали так тонко и точно каждое движение души друг друга, каждый помысел, и даже тень помысла, каждое ощущение и предощущение…
Если бы этого всего не было и был бы Фофанов обыкновенный человек, то он вполне мог бы сказать: знаешь что, подруга? Нам с тобой исключительно хорошо. И возможно, нам обоим никогда не найти друг другу адекватную замену. Но все равно. Жизнь же состоит не из одной только любви. Ведь ты и сама проклянешь все на свете в качестве супруги жалкого учителишки в глухой провинции, лишенного всяких перспектив, обреченного на нищенское существование и тебя на него обрекающего. А ведь сколько у тебя блестящих поклонников. Вон актеры всемирно известные руку и сердце предлагали. И свои братья-художники, в том числе вполне состоявшиеся, десятки тысяч в год за свои картины получающие. Миллион у тебя вариантов, и таких, и сяких. Обещающих и обеспеченную жизнь, и возможность развития собственной карьеры. И загранпоездок. И славы, и денег. Выбор огромный! Да ты сама меня возненавидишь через несколько лет. А я, поняв это, или сопьюсь, или удавлюсь.
Вот что сказал бы обыкновенный человек, не способный понять, что не волнуют Наталью все эти блистательные варианты. Что ей просто совершенно даже наплевать на них. Что любовь ее — это восходящий поток, который вынесет и спасет их обоих. Что ей даже смешны были бы такие разговоры. Тонкий Фофанов никогда ей такой глупости не скажет. Он же умница, он почти гений, и он самый милый на свете человек!
Наташа решила взять инициативу в свои руки, стала целовать его уже не просто так, а страстно, чувственно, так, как она недавно научилась — благодаря распиравшей ее любви. Глупости, что якобы нужен большой опыт или книжки индийские нужно читать запретные, камасутры все эти, можно и без них всю эту премудрость, всю эту технику освоить. Достаточно любить по-сумасшедшему, без оглядки на приличия и стеснения, хотеть человека все время, плавиться от нежности к нему, и все само собой как-то открывается. Все америки эти.
Они занимались любовью долго и изобретательно, но Фофанов впервые молчал. Какой-то был… слишком старательный, что ли. Обычно он говорил все время, шептал ей ласково на ушко совершенно чудные вещи про нее, про ее тело, различные его части и органы, находил для них неожиданно нежные имена и эпитеты. О, она очень даже любила ушами, удивительные слова эти ее возбуждали сильнее прикосновений, хотя прикосновения тоже были прекрасны и каждый раз по-новому поразительны, и каждое из них она чувствовала всем своим существом. Всею кровью, всей кожей. И могла потом вспоминать по многу раз и почти доходить до оргазма от одних воспоминаний.
Но сегодня он молчал почему-то, и ей приходилось говорить за него. Она, смеясь, воспроизводила его лексикон, его самые заветные словечки. А он только улыбался — ему было забавно, что она взяла на себя его роль соблазнителя. И все равно они кончили одновременно. Земля и небо встали на дыбы, сердце взлетело и понеслось куда-то в запредельные дали, в невообразимую вышину, и вся планета, кажется, содрогалась вместе с ней и кричала — потому что не кричать невозможно… И падаешь, опустошенная, без сил и без желаний, в счастливом изнеможении, и потом видишь, как вознесшиеся в другую галактику небеса медленно, торжественно опускаются, возвращаются из космоса, снова воссоединяются с землею, тоже, может быть, тихо и умиротворенно улыбаясь от счастья…