Первую бросившуюся на него собаку Тимофей проткнул штыком в момент прыжка, и она упала ему на грудь, харкнув в лицо кровавой пеной. Это уберегло его от страшных челюстей второго кавказца, который смог только располосовать зубами полу рубахи. Отпрянув, Тимофей схватил винтовку за ствол, как дубину, и с размаху обрушил приклад на медвежью башку овчарки. Третий пес, которому мешали добраться до приговоренного две другие собаки, смог наконец броситься вперед, вцепился Тимофею в руку и повалил его на пол. Однако Тимофей подхватил свободной рукой винтовку, вырвал штык и, вкладывая всю свою ненависть к собачьему племени, ударил псу в живот трехгранным заточенным железом и резко дернул вверх. Горячая кровь брызнула Тимофею в глаза. Стиснув челюсти, он сделал еще один удар, такой же страшный. Пес разжал челюсти, заскулил, неистово мотая головой, поджал хвост и, волоча за собой шлейф кровавых внутренностей, забился в угол. Овчарка скулила и дергалась еще минуту-другую, после чего затихла в луже крови подле мертвых сородичей. Все было кончено, но еще долго Удача судорожно сжимал в руках винтовку.
Однако в коридоре царила гробовая тишина.
Через полчаса Тимофей увидел, как в двери распахнулся глазок, и удивленный юношеский голосок протянул:
— В-о-о-т гад! И собак порешил!
Тимофею захотелось плюнуть в глазок, но стоявший за дверью человек словно почувствовал его желание и опустил толстую пластину железа.
Тимофей сумел вырвать у судьбы еще немного времени и сейчас наслаждался существованием. Он не обращал внимания на разбросанные по камере трупы солдат и собак. Он жил! Прокушенное предплечье все больше наливалось болью, но восторг переполнял душу Тимофея. Он способен был ощущать каждую клетку своего тела и делал это с чувством человека, впервые пришедшего в сознание после длительного беспамятства. И если бы ему сказали, что на алтаре его бытия нужно пожертвовать обе руки, то он немедленно смирился бы с потерей.
Скоро Тимофей услышал за дверью тихую настораживающую возню. Однако теперь его ничего не пугало, он приготовился ко всему. Жажда жизни была столь сильна, что если бы сейчас в его камеру втолкнули медведя, то и медведю через пару минут борьбы пришел бы верный конец. Лежал бы косолапый с распоротым брюхом, издавая предсмертный хрип. Но амбразура в двери отворилась, и Тимофей увидел усатую физиономию начальника тюрьмы.
— Не желаешь помереть по-человечески, гаденыш, тогда расстреляем тебя, как бешеного пса, в этой же камере. Это надо же, чего отчебучил! Сколько людей порешил! Лучших сторожевых псов порезал! Сидоренко!
— Слушаю, товарищ начальник!
— Чего раззявился?! Бумаги у тебя?
— Так точно!
— Зачитывай приговор… Все-таки мы власть. Нужно все сделать как положено, а иначе все это на самосуд начнет смахивать. Да погромче читай, а то у тебя голос хлипкий. Таким голосом, как у тебя, только девкам на завалинке похабные частушки в уши нашептывать.
В камеру опять заглянула смерть. Она предстала не в белом саване с огромной косой на плече, а в облике начальника тюрьмы с большущими рыжими усами. Она материлась, словно торговка на базаре, грозила взысканиями оторопевшей тюремной охране и требовала выполнения всех инструкций.
Тимофей был неверующим и свысока относился к зэкам, уповающим на бога. Он всегда старался придерживаться иной философии: на бога надейся, да сам не плошай. Однако в воровской среде надежда на бога всегда была очень крепкой. Возможно, эта вера была сродни генетической памяти и пряталась в душе каждого потомственного зэка. Ведь существовали времена, когда монастырские обители давали кров не только людям, спасавшимся от иноземных захватчиков, но и укрывали воров от разгневанной толпы. И каждый знал, что, перешагнув порог храма, следует согнуться в три погибели перед святыми образами. Здесь не то что руку поднять на инока — святотатство, но и выругаться по матушке — кощунство. А потому даже самого непутевого бродягу храм делал послушным агнцем. И всякий, кто насмехался над святой верой, объявлялся кощуном и предавался смерти позорной и лютой.
Какая-то неведомая сила подняла руку Тимофея до лба, и он трижды перекрестился. Неожиданно его душа наполнилась уверенностью, что с ним ничего не случится и костлявая непременно споткнется о порог его камеры, так и не отважившись ступить дальше.
А начальник тюрьмы все торопил:
— Эй, караул, готовсь! Ну чего мух ртами ловите, деревня! В тюрьме служите! Это вам не девок щупать. Ты все телишься, Сидоренко? Сказано тебе было: читай приговор!
Теперь физиономия начальника тюрьмы уже не казалась такой страшной, и Тимофей даже подумал о том, что барин похож на соседского кота из далекого детства, таскавшего мохнатых желтых цыплят. От этой мысли смертник улыбнулся.
— Скалишься, выродок! — рявкнул усатый. — Посмотрим, как ты дальше лыбиться будешь!
— Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики… — услышал Тимофей заупокойный голос Сидоренко.
— Да ты не мне читай, мудило, мать твою! — не разжимая зубов, процедил начальник тюрьмы, шевеля рыжими усами. — Я, что ли, смертник?! К окошку подойди и ему читай! — ткнул он пальцем в сторону Тимофея, который с удивительным спокойствием ожидал приговора, сидя в углу камеры.
Тимофей успел потерять интерес к происходящему. Теперь попытка убить его казалась ему такой же смешной, как клоунада рыжего начальника. Спиной он ощутил холод камня и подумал о том, что очень не хотелось бы простудиться, поскольку впереди его ожидает долгая жизнь, а камера смертников не способствует сохранению здоровья.
Через секунду Тимофей увидел в окошке перекошенное от страха лицо охранника Сидоренко. Глядя на него, можно было подумать, что это именно его, Сидоренко, приговорили к расстрелу.
— …к высшей… мере наказания, — запинаясь, продолжил чтение Сидоренко. — Приговор окончательный, обжалованию в кассационном порядке не подлежит…
И вновь Тимофей увидел усатое лицо начальника тюрьмы.
— Отдыхаешь?! Ну-ну… Заряжай! — почти восторженно выкрикнул он, и его рыжие усы зашевелились, словно крылья огромной бабочки.
Тимофей улыбнулся, а потом, не в силах больше сдерживать смех, расхохотался беззлобно и заразительно.
— Да как же можно? — неожиданно воспротивился приказу молоденький охранник. — Арестант-то наш спятил!
— Кому сказано, заряжай!
Сухо щелкнули затворы, и Тимофей увидел направленные в его грудь три «ствола».
— Да ты бы хоть смеяться перестал, — едва ли не со слезами в голосе взмолился Сидоренко. — Как же это можно стрелять, когда человек хохочет.
А Тимофей не унимался: видно, так хохочут черти, наблюдая за муками грешников. Его хохот набирал силу, ему стало тесно в камере смертника, и он выпрыгнул через крохотное окошечко в двери и шаловливым постреленком побежал по длинному гулкому тюремному коридору.
— …Товсь! Цельсь!