— Простите!
Она отстранилась, внимательно посмотрела на него и произнесла голосом беглой кокотовской жены:
— Ничего страшного! — затем, проводив молодого человека строгим взглядом, повернулась к Меделянскому: — Гелий, сколько можно ждать?
— Прости, киса, очень важный разговор! — развел руками Гелий Захарович, виновато глянув на автора «Преданных объятий».
— Ну, не важнее парикмахера! — воскликнула изменщица и вдруг заметила бывшего мужа. — Здравствуй, Коко! Ты-то здесь откуда?
12. ТРЕТИЙ ДУБЛЬ
Возмущенный разум Кокотова кипел.
«Вот оно, значит, как?! Шлюха вятская! Мерзавка! А Меделянский? Сволочь! Жалко, ох как жалко, что тогда, на свадьбе, Яськин его не придушил! Гад! Бездарный диванозавр! Сквалыга! Барыга! Оптовая и розничная торговля змеюриками. Тьфу! Зато теперь все понятно. Все ясно!»
Андрей Львович вспомнил странное и внезапное охлаждение постельной акробатки Вероники: видимо, жизнь на две койки давалась ей непросто. Он вспомнил и свои тягостные ощущения, будто в квартире поселился кто-то третий, невидимый, вспомнил постоянные отлучки жены из дому вместе с шалопутной Ольгой. «Отлучки на случки», — злобно скаламбурил писодей. Затем вообразил вероломную Веронику в морщинистых меделянских объятьях, и его чуть не стошнило. Б-р-р-р! Тут в душе Кокотова произошел мгновенный и необратимый переворот, трудно объяснимый словами…
Испытывая после развода, особенно в первое время, обиду, боль, тоску и гнев, он тем не менее вспоминал годы, прожитые с Вероникой, без неприязни, даже с неким болезненным удовольствием и возбуждающей грустью. А иные картины их телесного сообщничества, всплывая в воображении, заменяли ему эротические журналы и сайты, к каким прибегают иногда одинокие мужчины. И вот теперь, представив ее в затхлой пенсионной постели с Меделянским, автор «Знойного прощания» испытал потрясение, моментально обесценившее всю их совместную жизнь, начиная с того момента, когда Вероника, впервые проснувшись в его квартире, сказала: «Неправильно!» В одно мгновение дни и ночи, проведенные с ней, превратились в подобие смрадной, шевелящейся червями кучи жизненных отбросов. И это было навсегда. Одновременно в нем зародилась какая-то мистическая уверенность в том, что есть только один способ восторжествовать над срамом брошенности: по-настоящему овладеть Натальей Павловной. И не просто овладеть, а потрясти, ошеломить, поработить, истерзать наслаждением, довести до счастливого безумия, до молитвенного лепета, до стигматов сладострастия на теле…
«А вот интересно, — подумал писодей, — если бы каждый половой восторг оставлял на теле памятное пятнышко, как на крылышках божьей коровки, люди скрывали бы эти знаки любви или наоборот, выставляли напоказ? Вряд ли! Наверное, на общественных пляжах все купались бы наглухо одетыми, как мусульмане, и только в нудистских уголках можно было бы увидеть тех, кто не боится открыть свои тела, испещренные счастьем. Хотя тут возникает множество побочных проблем. Ну действительно, что делать невесте, таящей под белым платьем новобрачную плоть, усеянную метками прежних удовольствий, как глиняная табличка из библиотеки Ашшурбанипала — клинописью? Или вот еще незадача: знаки однополых восторгов должны как-то отличаться от следов традиционных сближений. А рукоблудие, оно, оставляет на коже следы или же нет?»
— О чем вы думаете? — сурово спросил Жарынин.
— Что? — вздрогнул Андрей Львович. — Я? Да так…
— Неужели вы не знали?
— Чего? — окончательно очнулся писодей.
Он сидел в кресле в номере Жарынина, и режиссер, вероятно, уже давно с естественнонаучным любопытством разглядывал мучающееся лицо соавтора.
— Что ваша бывшая жена замужем за Меделянским.
— Нет… Мне даже в голову это не приходило…
— Странно! И никто вам не позвонил, не наябедничал?
— Никто.
— Ну, либералы, ну, сволочи! — воскликнул игровод. — Добились-таки своего!
— Чего — своего? — спросил Кокотов, не понимая, какое отношение имеют либералы к его брачной обиде.
— Добились, что мы живем теперь в атомизированном обществе, где всем друг на друга наплевать. Да разве возможно было такое при благословенной Советской власти? Нет! Вам доложили бы сразу, после первого появления вашей жены с Меделянским в ресторане или театре. Помните у Вознесенского:
Междугородние звонили.
И голос, пахнувший ванилью,
Твердил, что ты опять дуришь,
Что твой поклонник толст и рыж,
Что таешь, таешь льдышкой тонкой
В пожатьях пышущих ручищ…
М-да, если никто из собратьев по перу вам не настучал, я вынужден констатировать полный распад литературного сообщества.
— Наверное, после развода они сразу уехали в Брюссель, а до этого боялись и встречались тайно.
— Боялись? Кого? Вас? Да вы не способны даже дать в морду. А зарезать неверную жену вместе с любовником — и подавно!
— Почему это вы так считаете?! — спросил писодей, дрожа от обиды.
— Я не прав? Зарежьте! — игровод схватил трость и рывком обнажил клинок. — Попробуйте!
— Зачем? — пожал плечами Андрей Львович, отводя глаза от зеркального лезвия, сужавшегося до смертельной остроты.
— Затем, что Сен-Жон Перс сказал: «Женщина может полюбить до смерти лишь того, кто способен ее убить!» А вы, Кокотов, по моим наблюдениям, — просто амбивалентный мозгляк. Я не пойму, чем вы взяли Лапузину? Загадка…
— Может быть, я невероятный любовник! — усмехнулся автор «Сердца порока», мучительно соображая, чем отомстить за «мозгляка».
— Валентина вас хвалила, это верно, — смягчился Жарынин.
— Она на меня, кажется, обиделась? — словно невзначай, спросил писодей.
— Обиделась? Ха-ха! Она в бешенстве! Молодая, интересная, горячая женщина по моей просьбе оказала вам внимание, рассчитывая на серьезные отношения, а вы буквально через день на глазах всего Ипокренина устроили афинскую ночь с другой!
— Я могу искупить.
— Каким же образом?
— Как в прошлый раз, — смущенно и чуть в нос выговорил писатель. — Наталья Павловна сегодня не приедет…
— Боже, вы буквально на глазах превращаетесь в мелкооптового развратника!
— А вы?
— Что — я?
— Знаете, как вас здесь называют за глаза?
— Как?
— «Салтан»! — поквитался за «мозгляка» Андрей Львович.
— Ну, и что в этом плохого? Они думают, у меня тут гарем.
— А разве нет?
— Да, но мой гарем от слова «горе». Одинокие женщины, без вины обойденные счастьем, несут мне свою тоску — и получают утешение. Да, они знают, что я женат и Маргариту Ефимовну не оставлю. Но зато когда я здесь, в Ипокренине, я принадлежу только им и никому более. Они это ценят. Вы думаете, дурашка, мне трудно отбить у вас Лапузину? В три хода.