— У тебя. Есть. Вино?
— Нет…
— А что. Есть?
— Водка… — Он вспомнил бутылку, не допитую вечером, накануне памятного звонка Жарынина, перепахавшего всю его жизнь.
Казалось, все это было давно, очень давно, много-много лет назад, если вообще когда-нибудь было…
— Эх ты, писатель! — упрекнула одноклассница, проходя в комнату и с интересом оглядываясь. — Пригласил. Даму! А вина. Нет. Сок есть?
— Апельсиновый.
— А лед?
— Кажется…
— Ладно. Давай!
Пока он торопливо готовил на кухне суровый коктейль, Нинка ходила вдоль чешских полированных полок, привинченных к стенам по всей квартире, и рассматривала кокотовскую библиотеку. Некоторые книги Валюшкина не без труда вытаскивала из плотных, склеившихся от времени рядов, перелистывала, иногда от избытка чувств зарываясь лицом в страницы и вдыхая аромат старой мудрой бумаги. Она сняла туфли, надела тапочки Светланы Егоровны и стала от этого почему-то совсем молодой и домашней.
— Знаешь. Что. Я. Заметила? — вдруг спросила она, принимая бокал с желтой смесью и кубиками льда, мокро постукивающими друг о друга.
— Знаю… — кивнул писодей. — Я тоже давно это заметил.
— Что?
— Советские книги у всех примерно одни и те же. Огоньковские собрания сочинений. Макулатурные: Дрюон, Пикуль, Андерсен, Дюма… Если семья интеллигентная, тогда еще «Литпамятники», «Библиотека поэта»… Знаешь, такие — синенькие?
— Знаю. За Цветаеву. Сто рублей. Отдала. Ползарплаты.
— А потом, после 1991-го книги у всех разные. Но у большинства новых книг вообще нет… Не покупают, хотя магазины завалены…
— Я. Тоже. Заметила, — кивнула Нинка и отхлебнула из стакана. — Ты наблюдательный! — добавила она с той особенной интонацией, какая появляется у женщины, если она начала копить в своем сердце хорошие сведения о мужчине, которого хочет приблизить.
— Угу…
Кокотову попались на глаза черные корешки с золотым тиснением, и он вспомнил, как по литературной Москве, еще измученной книжным дефицитом, разнеслась секретная новость: будут подписывать на собрание сочинений Булгакова, однако выделено всего сто экземпляров на целых две тысячи столичных литераторов. Когда Андрей Львович, по-дружески осведомленный Федькой Мреевым, который охмурял одну из продавщиц, примчался в писательскую лавку, там, на Кузнецком мосту, уже выстроилась длинная-предлинная очередь, достигавшая чуть ли не Большого театра. Даже привычные к «хвостам» москвичи и гости столицы удивлялись, спрашивали: «Что дают?» — но узнав, что «это только для членов СП», уходили, недовольно бурча про отрыв писателей от народа.
Кокотов записался в коленкоровую тетрадку к уполномоченной поэтессе Кате Сашко, сочинившей когда-то дюжину стихотворений об ударниках Магнитки, а затем навсегда отказавшейся от творческого труда в пользу общественной работы. Боевая старушка шариковой ручкой нарисовала ему на ладони номер — 346. Это была катастрофа! Однако опытный Федька, давно и успешно зарабатывавший на жизнь перепродажей книг, добытых в лавке, ободрил неопытного друга словами: «Еще не ночь!» И действительно, когда после ужина провели перекличку, хвост сократился, а перед закрытием метро жаждущих Булгакова стало еще меньше. Домой Кокотов по совету Федьки не поехал: Мреев предусмотрительно затарился в сороковом гастрономе: из сумки, как ручки гранат, выглядывали горлышки портвейна. Отойдя в подъезд, он крепко выпил, а вернувшись, бросил окрест хищный взор и сразу познакомился с молодой ражей дворничихой Верой, подбиравшей мусор, оставленный писателями. Она оказалась лимитчицей из Гжатска. Сначала рабочая женщина отнеслась к просьбе пустить друзей переночевать настороженно, но потом, хохотнув над похабным анекдотом, рассказанным Федькой, согласилась, увидев, что у постояльцев из сумки торчат вполне серьезные намерения. И пока будущий автор «Сердца порока» сладко спал в чуланчике на запасных метлах, будущий главный редактор журнала «Железный век», гремя оцинкованными ведрами, отрабатывал ночлег. Первая утренняя перекличка, лукаво назначенная писателями, живущими в центре, на 5.30, когда метро еще закрыто, сократило список вдвое, и Кокотов стал сто вторым. Отчаявшийся, недоспавший, исколотый вострыми ветками, он хотел в сердцах развернуться и уехать. Но Мреев, опухший, как Ельцин в Беловежской пуще, приказал, дыша перегаром: «Стой где стоишь!»
— Андрей! — позвала бывшая староста.
…И вот в одиннадцать часов, когда по всей стране открывались двери книжных и винных магазинов, началась подписка. Катя Сашко, бдительно проверяя членские билеты, впускала писателей в лавку строго по списку…
— Кокотов?!
— Что?
— Ты. Не пьяница?
— Нет. Почему ты спросила?
— Пьяница. У меня. Был. Не хочу!
Они еще выпили и помолчали. О чем думала в это время Валюшкина, не известно, возможно, корила себя за то, что женский зов победил в ней материнский инстинкт. А вот Андрей Львович (это я вам подтверждаю как автор) чутко прислушивался к тому, что творит с организмом камасутрин форте. Очень приблизительно эти ощущения можно передать с помощью рискованной метафоры, сравнив тело автора романа «Плотью плоть поправ» с территорией государства, допустим, России, объявившей всеобщую мобилизацию из-за агрессии хотя бы Турции, которая вконец обнаглела с тех пор, как наш Черноморский флот доржавел до беспомощного миролюбия. И вот бесчисленные маршевые роты, колонны бронетехники мощно и стремительно ринулись вниз, на юг, угрожающе накапливаясь в Крыму, отпитом Жарыниным у Розенблюменко…
— Андрюш. Поцелуй. Меня. И я поеду! — попросила Валюшкина.
— Я тебе такси вызову! — пообещал он, крепко обняв Нинку…
— Где. У тебя. Ванная? — Минут через десять, задыхаясь, спросила Нинка, с трудом вырвавшись из опасных рук писодея.
— Там…
— Свет. Погаси!
Кокотов быстро разделся и навзничь упал на постель, чувствуя, что Крымский полуостров скоро не выдержит, оторвется от материка и полетит в тартарары. Писодей чутко прислушивался к шелесту душа, доносившемуся из ванной. Наконец вода стихла. Наверное, Валюшкина, голая, остановилась перед запотевшим зеркалом, протерла стекло и застыла, пытаясь взглянуть на себя глазами мужчины, ждущего в спальне. Наконец она вышла, от горла до ног обернутая большим махровым полотенцем, сделала несколько коротеньких шагов, но неверные покровы от движения распались — и автор «Полыньи счастья» увидел в лунных сумерках ее растерянную наготу. Нинкино тело оказалось на удивление молодым, стройным и загорелым. Но в отличие от Натальи Павловны, которая была вся шоколадная, включая пляжные сокровенности, загар бывшей старосты выглядел как-то по-советски: от купальника остались молочные, не тронутые солнцем полосы, они словно светились во мраке, а все остальное тело почти сливалось с полутьмой. Писодею вдруг показалось, что по воздуху на него плывут, целясь черными сосками, полные женские груди и лоно, сужающееся в ажурную треугольную тень. За те мгновенья, пока бывшая староста, ахнув, подхватывала полотенце и снова заматывалась, Андрей Львович успел заметить, что Валюшкина соразмерней, изящней Обояровой, и ему стало даже чуть обидно за Наталью Павловну с ее торсом наяды, напяленным на могучие бедра матроны.