Любовники пошли по коридору, чуть отстранясь друг от друга и обсуждая громче, чем надо, какие-то «фьючерсные контракты».
«Видимо, сослуживцы!» — предположил автор «Заблудившихся в алькове», стучась в зубоврачебный кабинет.
Не услышав приглашения, он выждал и осторожно вошел. Никого. У окна громоздилась стоматологическая установка, напоминающая рабочее место космонавта. На стеклянном колесном столике были аккуратно разложены зловещие никелированные инструменты, включая жуткие разнокалиберные щипцы. На стене висели две картины: любительский портрет полного георгиевского кавалера в папахе и батальное полотно, изображающее паническое бегство горцев при виде казачьего разъезда. Между картинами на крючочках покоилась шашка в старинных кожаных ножнах.
Кокотов огляделся по сторонам и заметил еще одну дверь — в процедурную, откуда доносились странные звуки: рев моторов, взрывы, крики ужаса… Писодей снова постучал и, не услышав отзыва, заглянул: во вращающемся кресле сидел Владимир Борисович, на его голове были надеты большие черные наушники с микрофоном. На столе расположились три монитора и две колонки — это из них неслась какофония боя: треск воздушных переговоров, рев моторов и стрекот пулеметов. Экраны давали почти объемное изображение кокпита с переплетчатым стеклянным фонарем и мигающими лампочками панели. Было видно, как на центральном мониторе серый самолет с оранжевым носом и крестами на крыльях пытается увернуться от дымных трассеров, которые Владимир Борисович направлял в него, нажимая гашетку на ручке управления.
Подпрыгивая в кресле, боевой стоматолог кричал, срывая голос, в микрофон:
— Я сорок девятый. Вальнул худого. Ангел, сейчас тебе помогу. Я тебя вижу, захожу от солнца!
Кокотов, поколебавшись, осторожно тронул воздушного казака за плечо. Тот, вздрогнув, резко обернулся: лицо было красное, словно от перегрузок, на лбу выступил обильный пот, а в глазах светилось жестокое торжество боя. Несколько мгновений врач смотрел на гостя с недоумением, точно к нему, летящему на тысячной высоте, в кабину с облака шагнул неизвестно кто. Наконец лицо доктора осмыслилось, погрустнело, и он сказал с досадой:
— Через две минуты, парни, ухожу на филд. У меня пациент…
Он снял наушники, вытер ладонью лоб, встал из кресла:
— Я думал, уже не придете! Значит, полечимся?
— Да… Хотелось бы…
— Ну, пойдемте. Зубы счет любят!
Они вернулись в кабинет, и Владимир Борисович помог писодею улечься в кресло, повязал ему на шею клеенчатый слюнявчик, включил свет, взял со столика зонд и маленькое круглое зеркальце на длинной ручке:
— Шире рот! Та-ак-с… Та-ак-с…
Андрей Львович почувствовал, как острие роется в его зубах.
— Ай-ай-ай! Из дырки коня поить можно. Запустили! Минуточку, а что это у нас там в носу выросло?
— Невус… — охотно доложил Кокотов.
— Вы уверены? Надо убирать. А зубик мы вылечим. Можно в одну серию, но долгую. Или — в две, короткие.
— В одну долгую…
— Правильно! Работаем! — Врач взял со столика массивный шприц, напоминающий никелированный штопор. — Сейчас уколю! Дышим носом! Больно не будет. Может жечь и распирать.
Дантист-казак оттянул писательскую щеку и воткнул иглу куда-то под десну. Больно все-таки было, но не очень.
— У-у, — замычал писодей.
— Неправда! — возразил доктор. — Ждем. Минут пятнадцать, пока анестезия схватится. А я пойду — повоюю…
— Как там над Понырями? — спросил вдогонку Кокотов.
— Какие Поныри, Андрей Львович! Мы в Европе! Над Балатоном. Знаете, какие там были бои? Все дно до сих пор обломками усеяно. Когда онемеет губа, позовите!
Дверь он за собой закрыл неплотно, было слышно, как вскрипнуло кресло, принимая тело пилота в белом халате, как он гаркнул в микрофон:
— Парни, я вернулся! Какой ближайший вылет? Прикрышка?! Я с вами. Юсс, это ты, что ли? Привет! Что-то тебя давно не было! Какую еще кандидатскую? Как? «Актуальные вопросы поведения человека в условиях виртуальной войны»? Ну, ты дал! Это ж целая докторская! Внимание, парни, контакты на 11 часах! Прикройте! Я с такой высоты «лавку» не разгоню…
Лежа в космическом кресле, Кокотов ощущал, как постепенно набухают бесчувственностью нижняя губа и язык. Он прислушивался к боевым грохотам в процедурной и с иронией размышлял о том, почему взрослые люди вроде Владимира Борисовича на полном серьезе, сидя у компьютеров, сражаются насмерть над Понырями или Балатоном? Войны им, что ли, не хватает? Потом в голове снова всплыл позавчерашний романс Чавелова-Жемчужного:
Капли испарений катятся, как слезы,
И туманят синий, вычурный хрусталь.
Тени двух мгновений — две увядших розы,
И на них немая мертвая печаль.
Такое с писодеем случалось часто: какая-то песенка, выхваченная из эфира, поселялась в нем на день-два, а то и на неделю, звучала, дразнила, перекликалась, вертелась между мыслями, становилась почти привычной, последней угасала вечером в засыпающем мозгу, и первой, словно звон будильника, врывалась утром в просыпающееся сознание. Потом вдруг исчезала навсегда, как не было…
Автор «Беса наготы» подивился прихотям судьбы, сведшей тут, в «Ипокренине», двух его женщин — Наталью Павловну и мерзавку Веронику, которая вообще недостойна того, чтобы о ней думать. А вот Обоярова и Валюшкина действительно как две розы в хрустале.
Одна из них, белая-белая,
Была, как улыбка несмелая.
Другая, же алая-алая,
Была, как мечта, небывалая…
Андрей Львович вообразил две роскошных огромных розы. Одна — как «Туранский пурпур», который он пожадился купить Нинке. Вторая — кремово-белая, точно сделанная из атласных лоскутов. А себя он представил эльфом с прозрачными крылышками, перепархивающим с одного цветка на другой, чтобы, зарывшись в мягкие напластования дурманящих лепестков, добраться до скрытой, сладостной сердцевины. И вот что странно: с каждым его перелетом красная роза становится все бледнее, сначала розовеет, а потом и вовсе делается блекло-дымчатой, как застиранное винное пятно на скатерти. Белая же, напротив, наливается, набухает краснотой, точно по шипастому стеблю вверх напористо поднимается, окрашивая соцветье, густая кровь.
Одна из них алая-алая,
Бесстыжая, дерзкая, шалая…
Кокотов мотнул головой, отгоняя непонятное видение, и заставил себя подумать о том, что теперь будет с Нинкой, которая, кажется, всерьез обнадежилась после испытательной ночи. «Какая же я сволочь!» — не без уважения к своей мужской успешности подумал автор «Преданных объятий». Но делать-то что? Сказать правду — нельзя. Значит, просто исчезнуть, затаиться, как тогда, после поцелуев в школьном саду…
И обе манили и звали…
И обе увяли…
«Почему обе?» — мысленно удивился он и увидел перед собой улыбающиеся усы казака-дантиста: