Я доживаю в тихой пристани
остатки выдавшихся лет,
и беззаветной страсти к истине
во мне уже нисколько нет.
А сгинуть надо, всех любя,
на тонком рубеже,
когда всем любящим тебя
ты стал тяжёл уже.
Легла блаженная прохлада,
слегка душа зашевелилась;
как мало мне от жизни надо —
всего лишь только, чтобы длилась.
Случится если с Богом разговор,
про тайный свой порок Его спрошу:
сейчас, когда состарился и хвор,
я в помыслах разнузданней грешу.
За рюмкой, кружкой, сигаретой —
смотрел вокруг я со вниманием
и много понял в жизни этой —
но что мне делать с пониманием?
Мне жить на свете интересно —
то дух потешится, то плоть,
а что духовно, что телесно,
расчислит вскорости Господь.
Я старюсь в полной безмятежности,
и длится дивная пора:
сопротивляться неизбежности —
весьма занятная игра.
Я храню ещё облик достойный,
но по сути я выцвел уже:
испарился мой дух беспокойный
и увяли мои Фаберже.
А вдруг на небе – Божий дар! —
большие горы угощения,
дают амброзию, нектар,
и чуть по жопе – в знак прощения?
Кончается прекрасное кино,
прошла свой путь уставшая пехота...
И мне уже за семьдесят давно,
а врать ещё по-прежнему охота.
Для подвигов уже гожусь едва ли,
но в жизни я ещё ориентируюсь;
когда меня в тюрьме мариновали,
не думал я, что так законсервируюсь.
Вдруг мысли потянулись вереницей,
хотел я занести их на скрижали,
перо уже скользило по странице,
но дуры эти дальше побежали.
Уходит молча – всем поклон
и просьба не рыдать,
как из Москвы – Наполеон,
из жизни благодать.
До чего же, однако, мы дожили
на житейской подвижной лесенке:
одуванчики эти Божии —
неужели мои ровесники?
Свершается от жизни отторжение,
вослед летит пустое причитание;
Творец нам заповедал умножение,
но свято соблюдает вычитание.
Старости не нужно приглашение,
к нам она является сама,
наскоро даря нам в утешение
чушь о накоплении ума.
Преисполненный старческой благости,
всех любить расположен я внутренне,
но обилие всяческой гадости
мне приходит на ум ежеутренне.
Чувствуя, что жить не будешь вечно,
тихо начиная угасать,
хочется возвышенное нечто
мелом на заборе написать.
Я раб весьма сметливый и толковый,
а рабством – и горжусь и дорожу,
и радостно звенят мои оковы,
когда среди семьи своей сижу.
Я душевно леплюсь к очень разному,
и понятна моя снисходительность:
вкусовые пупырышки разума
потеряли былую чувствительность.
На склоне лет мечты уже напрасны,
хотя душе и в том довольно лести,
что женщины ещё легко согласны
со мной фотографироваться вместе.
Мы так явно и стремительно стареем,
что меняться – и смешно и неприлично,
я не стану уже праведным евреем,
даже сделав обрезание вторично.
Хоть лёгкие черны от никотина
и тянется с утра душа к ночлегу,
однако же ты жив ещё, скотина,
а значит – волоки свою телегу.
Моё поколение тихо редеет,
оно замолчало, как будто запнулось,
мы преданы были отменной идее —
свободе,которая так наебнулась.
Трудна житейская дорога:
среди изрядно пожилых
заметно сразу, как немного
людей, доподлинно живых.
Про предстоящую беду
уже писал я многократно:
беда не в том, что я уйду,
а в том беда, что невозвратно.
Старел бы я вполне беспечно —
доволен я семьёй и домом,
и виноват склероз, конечно,
что тянет к бабам незнакомым.
На кратком этом жизненном пути
плевал я на разумные запреты,
и в мир иной хотел бы я уйти,
вдыхая дым последней сигареты.
Особая присуща благодать
тому, кто обессилел и стареет:
всё то, что мы смогли другим отдать,
невидимым костром нам души греет.
По смерти мы окажемся в том месте —
и вида, и устройства неземного,
где время и пространство слиты вместе,
и нету ни того и ни другого.
Угрюм и вял усохший старикан,
уж нет ни сил, ни смысла колготиться,
но если поднести ему стакан,
то старость воспаряет, словно птица.
До годов преклонных мы дожили —
сдержанны, скептичны и медлительны,
всюду молодые и чужие —
грамотны, поспешны, снисходительны.
Копилка сил уже пуста,
но я не полное убожество,
кусочек чистого холста
ещё остался для художества.
Мы жаждем слышать Божий глас,
возводим очи к небесам,
а Бог чего-то ждёт от нас,
хотя чего, не знает сам.
Хоть явного об этом нету знака,
похоже – мне дарована отсрочка:
везде болит, но в целости, однако,
души моей земная оболочка.
Старость – удивительный сезон:
дух ещё кипит в томленьи жарком,
жухлый и затоптанный газон
кажется себе роскошным парком.
Я понял, дожив до седин
и видя разные прогрессы,
что Бог у всех у нас – един
и только очень разны бесы.
Дьявольски спешат часы песочные,
тратя моё время никудышное,
стали даже мысли худосочные
чахнуть от шуршания неслышного.
Сезон облетевшей листвы
Когда я, наконец, закончу эту книжку – сяду за любовные романы. Я уже начало сочинил для первого из них: «Аглая вошла в комнату, и через пять минут её прельстительные кудри разметались по батистовой подушке».