Однако же немного лет тому назад я, в Красноярске будучи, с художником Андреем Поздеевым, моим давнишним другом, именно на эту тему разговаривал. Он мне сказал – загадочно и смутно, – что уже там был, что забирали его, чтобы показать. Кто забирал и что он видел, он рассказывать не стал, поскольку, по его словам, был связан обещанием подробностей не излагать. Он трезвый был, мы с ним не пили в этот день (уж очень перебрали накануне), и ему хотелось явно – как бы это выразиться поточней? – меня предупредить, чтобы я нечто знал заранее. И он эти слова нашёл, и просиял, и мне сказал, в детали не вдаваясь:
– Там тебе знакомо будет, это вроде лагеря огромного.
И я, вульгарный тёмный атеист, расхохотался, потому что не научен думать дальше завтрашнего дня, и про свою клиническую смерть (про сон, галлюцинацию, видение) он дальше мне рассказывать не стал. И я бы позабыл об этом разговоре: мало ли что видится и чудится немолодым усталым выпивохам, да к тому же и художникам. Но год спустя мой столь же давний друг Володя Файвишевский рассказал очередной свой сон. А доктор этот – поразительные видит сны, и к ним я отношусь серьёзно.
Доктору Володе Файвишевскому приснился странный сон: куда-то после смерти он попал и ничего понять не может, хотя ясно помнит, что его послали в рай. Стоит он на широкой каменистой дороге, вдоль скалы идущей, и дорога мрачная довольно: справа – эта высоченная скала, а слева – пропасть, наглухо покрытая туманом. Из-за поворота появилась вдруг толпа людей, куда-то медленно бредущих. Файвишевский чуть посторонился, пропуская их, и с радостью узнал давно знакомые по книгам лица. Шли такие люди, что его почтение и оторопь сковали. Он узнал Монтеня и Спинозу, были там Паскаль и Достоевский, возле Фрейда брёл понурый Гёте. Были они в серых одинаковых костюмах, более похожих на пижамы из дерюги, и были все сосредоточены, угрюмы, большинство смотрело в землю, как бы размышляя, многие держали руки за спиной. Какие-то ещё он лица опознал, но имена не мог припомнить. А весёлый и жестикулирующий Сократ шёл чуть отдельно, сам себе негромко что-то говоря. Володя спохватился, что мечтал всю жизнь об этой встрече, кинулся к Монтеню и залепетал с восторгом и почтением:
– Простите, господин Монтень, но вы – любимый мой писатель, я давно уже хочу спросить у вас: в российского издания трёхтомнике есть ваш портрет, и я весьма похож на вас, по этому портрету судя. Может быть, мы родственники с вами?
Но Мишель Монтень так неприязненно и неразборчиво чего-то буркнул, что Володя законфузился, отстал и оказался возле продолжавшего с самим собой беседовать Сократа.
– Извините, господин Сократ, – спросил он робко, – что я вижу и куда вы все идёте?
– Мы идём на ужин, – объяснил Сократ улыбчиво, – а после ужина мы слушаем концерт из местной музыки, там арфы с лютнями и чьё-то пение. Вы новичок?
– А почему все хмурые такие? Или просто все задумались о чём-нибудь? – опасливо спросил Володя.
– Да кто как, – Сократ уже не улыбался, – тут ведь вот какие правила: кто если не согласен или сомневается, что это рай, того кидают в эту пропасть, на повторный Страшный суд. А усомниться даже мысленно нельзя, все наши мысли ангелу-хранителю прозрачны и понятны. Так что сами понимаете, нам веселиться не с чего, компания элитная, и все уже поссорились друг с другом.
– А почему же сами вы об этом так свободно говорите вслух? – Володя полон был почтения и восхищения.
– А здесь на каждую компанию положено иметь одного шута или юродивого, – охотно пояснил Сократ. – Он как бы разрешённый диссидент, по-русски говоря, чтоб вам понятней было. Я таким тут и являюсь. Присоединяйтесь.
У Володи в горле встал комок, и он от этого проснулся. Чёрт побери, подумал он, даже про рай мне могут сниться чёрные пессимистические сны. А если то не сон, а знак, чтоб я не торопился? А Мишель Монтень – какая сука, больше я не буду числить его в дальних предках.
А после этого – как не увериться мне было в достоверности того, что ждёт меня в потусторонней жизни? Уже я думал о конкретностях различных: с кем хотел бы рядом я бродить, неторопливо рассуждая о минувшем. И тут я понял, что могу изрядно заплутаться. Ну, в компанию приличную меня навряд ли пустят, только вдруг предложат выбирать? Как мне искать когдатошних приятелей? Даже пускай и выпивох, и проходимцев, но чтобы я хоть каплю светлого былого мог дообсудить, чтобы язык был общий и понятен собеседник. От пустой начитанности всплыла и другая закавыка: вспомнил я один рассказ у Марка Твена. Там некий капитан Стромфилд – враль такой, что мог и правду наболтать, попал по недосмотру в рай. И оказалось, что в загадочном пространстве этом пользуются уважением не только те, кто что-то сочинил и совершил, но ещё более – кто обладал талантом нераскрывшимся. И Ганнибал, и Александр Македонский, и Наполеон – почтительно смотрели на безвестного каменщика Джонса: он был истинно военным гением, великим полководцем всех времён, но только в армии не прослужил и дня, поскольку не хватало на руках двух пальцев. Но в раю судили по несбывшейся судьбе и по способностям, не обнаруженным при жизни.
И я понял, что навряд ли разыщу приятеля, с которым очень я хотел бы пообщаться. Был он так разнообразно одарён, что главное его призвание – всегда мне оставалось непонятным. А поскольку никуда я не спешу и книга эта – предназначена для тех, кому достанет сил и интереса на прочтение, то я немного отвлекусь от темы старости и расскажу о том приятеле, с которым разминулся в этой жизни. Я совсем недавно услыхал одну историю, с которой и начну.
Рассказчик вспоминал те давние года, когда учился в институте. Проживал он в общежитии, и в комнате их было четверо. Проснувшись как-то в воскресенье, все они лежали, приходя в себя после вчерашнего дешёвого портвейна. И один вдруг громко вопросил в пространство, почему это с похмелья утром хер навытяжку стоит. Как ананас. И двое засмеялись, соглашаясь, а один, куда-то глядя в потолок, сказал негромко и солидно, словно лекцию читал:
– А русские цари очень любили ананасы...
Тут они от неожиданности было снова засмеялись, но затихли, потому что лекцию свою студент неторопливо продолжал:
– В теплицах им выращивали ананасы. А когда плод созревал, то садовник перед тем, как его срезать, сильно топором подрубливал у основания тот ствол, на котором выросли и плод, и листья. И тогда свои последние все соки, словно чувствуя, что погибает, этот ствол мгновенно посылал в созревший плод...
Тут говоривший замолчал, и кто-то из троих его спросил недоумённо:
– А при чём тут хер наш оттопыренный?
Не поворачивая голову, сосед спокойно пояснил:
– А с похмелья организму кажется, что он умирает.
Я чуть не закричал тогда, что знаю имя этого соседа, только спохватился: я рассказчика был старше лет на двадцать, и приятель мой Роман, ровесник мой, – никак не мог бы с ним учиться. Но замашка эта – начинать издалека и с точностью на тему возвращаться – свойственна была Роману, и впоследствии ни разу я с таким мышлением не встретился ни у кого. Его фамилию мне неохота называть. Навряд ли он ещё живой, но дети могут быть (он обожал занятия по их созданию), и ни к чему его фамилия в дальнейшем тексте.