Мотыля там было так много, что просто досада брала — пропадает зазря такой товар. И стал Георгий-Егор понемногу этот мотыль собирать и в зоомагазины сдавать. Потом лишними рыбками начал приторговывать. И так увлекся, будто всю жизнь только этим и занимался. Но тут жена про все пронюхала. Ей соседи донесли, что он целыми днями в канаве копается и даже на чужие участки наведывается. Потом она и про торговлю узнала. Скандал был грандиозный. Сама-то она давно его списала с баланса как сумасшедшего. Но другое дело — соседи. Что подумают? Толки, сплетни, сочувствие… Словом, такой муж ей был вовсе не ко двору. Вот и развелись. В виде откупного эту недостроенную дачу она на Егора оформила. А ему только того и надо было: рыбки при нем — чего еще желать от жизни! Так и живет с тех пор бобылем. Одна беда, что эту речку теперь стали какой-то пакостью травить, чтобы комаров не было. А мотыль ведь — это личинка комара.
Но тут начиналась вторая серия или второй вариант Варькиных рассказов о своем Горе-Егоре. Первую серию она выбалтывала всем, кому не лень было слушать. Вторая же предназначалась особо доверенным лицам. Мне посчастливилось попасть в число посвященных, и вторая серия показалась даже интереснее первой.
Варьке ее суженый достался в довольно плачевном состоянии, то есть он плакал в буквальном смысле слова. Стоило ему выпить рюмку водки (а выпить он любил), как тут же начинал плакать. Это было душераздирающее зрелище: сидит взрослый мужик и льет слезы — беспомощно, как ребенок. Варька уже все способы утешения перепробовала: и про себя рассказала, и травами поила, и в деревню к знахарке возила, но ничего не помогало.
— Ну что с тобой случилось? — приставала к нему Варька. — Ты душу мне открой, тебе же легче станет.
— Маму жалко, — отвечал он.
Мама его умерла, когда он еще в Германии сидел.
— А после мамы, потом, что с тобой еще случилось?
— Не могу, — отвечал он. — Все равно не поверишь. Никто не поверит. Если бы жива была мама!..
Последнюю фразу он произносил чаще всего. Он боготворил свою мать, наделял ее всеми мыслимыми и немыслимыми добродетелями, а то и вовсе забывал, что она давно перебралась в мир иной. Мама навсегда осталась единственно близким ему человеком. Он рассказывал, как хорошо они жили в маленьком домике за школой в глубине большого яблоневого сада, как любили маму все животные и растения. Ни у кого, кроме мамы, не росли в огороде такие цветы, овощи и фрукты, ни у кого не получалось таких вкусных пирогов, галушек и ватрушек.
Его мертвые холодные глаза наполнялись слезами, и Варьке делалось страшно. Она боялась сумасшедших, потому что и сама слишком близко подходила к опасной черте и не раз заглядывала в темную бездну безумия. Все романтические бредни юности в ней давно перегорели, и она вовсе не собиралась посвятить свою жизнь заведомо гиблому объекту.
Варька уже отчаялась что-либо понять и почти охладела к Егору, когда он однажды выдал ей свою основную и главную тайну.
Отцом Егора был немецкий офицер, инженер-строитель, которого после тридцать девятого года мама не видела ни разу.
Мама скупо и сухо выдала сыну эту ужасную информацию перед его отъездом в Германию. Она не оправдывалась и ни о чем не сожалела. Она считала себя обязанной сообщить Егору этот факт и решила сделать это, когда сын станет на ноги.
Хорошенький он тогда получил подарок. Он привык ненавидеть фашистов, и вдруг такое… Утешая его, мать клялась, что никто в мире этого не знает, и если Егор не проболтается, то не узнает никогда.
— Тогда я стану шпионом, — заявил сын. — Одна тайна у меня уже есть; одной больше, одной меньше — не все ли равно.
— Так мог ответить только твой отец, — горько усмехнулась она. — В детстве ты мечтал стать военным — это тоже от него. Идеализм тоже оттуда. Я не хотела, чтобы ты всю жизнь путался в причинно-следственных связях. Вон, даже губы ты кусаешь, как отец.
— Я больше не буду, — отвечал сын и с тех пор больше губы не кусал.
— Тебе не надо стыдиться своего отца, он был блестящим человеком и… — Мать замялась и покраснела, как сконфуженная девчонка. — Он любил меня, но я ему отказала. Между нами стояла мировая катастрофа, и устраивать себе гнездышко на пепелище не позволяла совесть.
— Зато совесть у меня от тебя, — сказал сын.
Больше они к этой теме не возвращались.
В Германии он с особым любопытством вглядывался в немецкие лица и с ужасом обнаруживал черты сходства. Вот, оказывается, кому он обязан своей выправкой, трудолюбием, логикой, аккуратностью, идеализмом. Он был благодарен матери, что она не унесла с собой в могилу эту тайну, которая помогла ему познать самого себя и научиться собой управлять.
Он не доверил эту тайну даже дневнику и впервые в жизни открылся Варьке. Я думаю, что открылся он вполне сознательно. Он сжигал мосты, еще связующие его с другим миром. Он не хотел туда возвращаться.
К психиатру его было на аркане не затащить, он их пуще всего боялся.
— Это не врачи. Эта нечисть вся оттуда. — И он большим пальцем указывал себе за плечо, намекая на КГБ.
Варька понимала, что он имеет в виду, и не настаивала. Но вот в церковь однажды заманила. Думала, может быть, ему исповедаться надо. Он в Бога не верил, но пошел. Долго они тогда с батюшкой толковали. Варька уже все кладбище вокруг осмотрела. Потом батюшка ее в сторону отвел.
— Ты, милая, к нему особо не приставай, — поучал он. — Душа у него болит. Он не сумасшедший, он душевнобольной. Разворочена у него душа, будто в нее снаряд угодил. Только время его раны залечит. Надейся и терпи. Он хороший человек. Когда-нибудь твои труды окупятся, — благословил он Варьку.
А Горя и вправду с тех пор плакать перестал. Вздыхал и грустил по-прежнему, но постепенно и осторожно стал открывать Варьке свою душу. Расскажет чепуху какую-нибудь и смотрит испуганно, будто государственную тайну выдал.
Она не смеялась, она уже поняла, что над ним смеяться нельзя. Он юмора никогда не понимал, не было в нем с рождения никакого чувства юмора.
— Его только лаской можно было взять — утешать, ободрять, а главное — верить всему, что бы он ни сказал, любой глупости. Стоило хотя бы раз усомниться — и он бросил бы меня навсегда. Хорошо, я это вовремя сообразила, — говорила Варька.
Целый месяц я внимательно слушала сбивчивый и путаный Варькин треп, но что-то не укладывалось в моем сознании.
— Но зачем все-таки ему понадобилось лезть на крышу ратуши и разбирать там реликтовую трубу? — спрашивала я.
— Зачем-зачем! — огрызалась Варька. — Ты лучше скажи, зачем это они вечно сажают картофель на болоте? Все равно он тут сгниет и никто его отсюда не вывезет.
Припорошенные снегом ряды ящиков тянутся до самого горизонта. Никто не собирается их вывозить — техники нет, да она бы сюда все равно не добралась.
— Ну как тут можно отличить клубни от камней и глины? — Варька, хлюпая носом и матерясь, с остервенением запихивает в ящик подряд все, что только попадает ей под руку. — Это они назло нам так сажают — чтобы никто собрать не мог. Здесь все делается назло. — Варька оступается и чуть ли не по пояс проваливается в топкое месиво борозды. Пытаясь вытащить ноги, она опускается на четвереньки и тут же уходит в болото по шею. Она бьется в конвульсиях и вопит, как припадочная. И все воронье, которое нас постоянно сопровождает, с криком и шумом устремляется в серое небо и долго кружит над нами, как над полем боя.