Москвич пошел провожать Ирму и к нам больше не вернулся. Я же потом долго мучилась любопытством, не раз подсаживалась к Ирме в столовой, но она уходила от разговоров, проскакивала мимо меня и даже ни разу не подняла своих потусторонних глаз. Она явно давала понять — ей неприятно мое назойливое внимание и досадно, что ее засекли. Даже свое кольцо она уже больше не носила.
Примерно в то же время в городе было разгромлено где-то тридцать мастерских. Больше половины из них принадлежали вполне официальным и даже маститым художникам, но, несмотря на их жалобы, преступники не были пойманы, что само по себе свидетельствует о полной безнаказанности бандитов. А то, что в числе пострадавших оказались официальные художники, говорит о следующем: органы, которые санкционировали эти погромы, пользовались услугами настолько дремучих подонков, что они уже не могли отличить правую руку от левой, не говоря уже о тонкостях художественных течений.
А художник, которого мы тогда посещали, сгорел при таинственных обстоятельствах в собственной постели. Жена требовала расследования, но что тут может требовать жена, особенно не вполне лояльного художника?
Об этом последнем скандале мне сообщила Ирма на очередной нашей складчине накануне великих праздников. Ее бывший муж, оказывается, был художник.
Она по-прежнему вязала какую-то вещицу для своего ребенка, была тиха и невзрачна, от той шикарной, загадочной незнакомки, что повстречалась мне однажды на выставке, не осталось ничего, кроме очень дорогой шерстяной нити в ее проворных руках.
— Где же ваше кольцо? — поинтересовалась я.
— А где ваше? — уныло вздохнула она.
Я больше не носила своего обручального кольца, оно было в ломбарде. Мы с мужем успели разменять наш единый союз, заглотили отравленную наживку вседозволенности. Мы еще трепыхались, еще гордились и кичились своим падением. Наша боль, наши страдания казались нам формой жизни, на самом деле это была форма умирания. Лихие однодневки, мы горели ярким пламенем, еще не подозревая о собственной гибели.
Мы отрывали от себя лучшие куски и бросали в алчную пасть нашей гидры: талант, здоровье, любовь, честь и совесть — все было отдано ей на съедение. У нас ничего не оставалось. Мы тонули. О творчестве не могло быть и речи. Надо было спасаться поодиночке. Муж покинул меня и уехал на заработки в Москву.
— Как вы живете? — спросила я у Ирмы.
— Я работаю, — устало отвечала она. — А вы?
— Я тону, — сказала я. — Поклажа слишком тяжела для меня, нельзя так много на себя взваливать.
— Не только можно, но и нужно, — возразила Ирма. — Вы не умеете работать профессионально, вас этому не учили. У вас нет профессиональных навыков.
— Вы отделяете себя от нас. Почему? — спросила я.
— Меня научили работать, — отвечала она. — Меня спасает работа.
— Все мы обречены, — сказала я. — Только я погибну от безделья, а вы надорветесь. Вы не умеете халтурить, а всей работы вам не переделать. Чтобы тут выжить, надо не работать, а делать вид, что работаешь. Вы не умеете жить в этой клоаке. У нас восточная психика без восточной религии, темперамента и морали и западные запросы на ширпотреб. Мы полукровки. От Запада и от Востока мы взяли на вооружение только самое худшее. Лживость, лень, развратность Востока и вседозволенность, всеядность, потребительство и холод Запада.
Не знаю, что меня вдруг понесло, — может быть, от вина, а может быть, это была отповедь на те ее пророчества, которые, к сожалению, сбывались.
— Разумеется, вы правы, — покорно согласилась она. — Я стала уставать и понемногу учусь халтурить. Может быть, это начало конца.
Почему-то меня очень огорчил ее покорный тон, мне стало горько и страшно.
— Давайте выпьем, — предложила она.
Мы выпили не чокаясь.
— Что значит такая перемена? — спрашиваю я.
— Это значит, что приближается старость, — отвечает она.
— А мы никогда не попадем на праздник?
— Есть один африканский деликатес, — говорит Ирма. — Берется голодный живой удав и помещается в громадный котел с водой, под которым разводится костер. Пока вода закипает, удава кормят мясом всех сортов вперемешку с орехами, фруктами и овощами. Удав все это заглатывает, а вода тем временем закипает. В результате получается изысканное блюдо — фаршированный удав. Вы никогда не чувствовали себя таким удавом?
Служки культа
Но тут мирный ход нашей застольной беседы был нарушен вторжением новых гостей.
На пороге возникли две старые мымры — партийки-блокадницы: Машенька и Катенька. Пронюхали, значит, что у нас сабантуй намечается, и, как всегда, явились без приглашения, будто невзначай.
— Потянуло на огонек, не обессудьте, — в притворном замешательстве лепечут они, охорашиваясь.
— Незваный гость хуже татарина, — в сердцах выдает Клавка-Танк и грозит кулаком в адрес безропотной и бесполой старой девы Зоси, Катенькиной дочери, существа настолько затравленного, что ни одного шага и жеста она уже не может сделать без риска для собственного здоровья. Она то и дело садится мимо стула и падает буквально на каждом шагу, в результате постоянно сидит на бюллетене с переломанными конечностями.
Появление мамаши, а главное, Клавкина реплика приводят Зосю в такое смятение, что стул под ней зловеще трещит и она всей массой проваливается под стол. Соседи помогают ей подняться, остальные же почти не реагируют — все слишком привыкли к Зосиным падениям. И только Клавка в бешенстве восклицает: «Можно так затрахать человека, что он разучится даже ходить!» Упрек адресован Зосиной матушке, Катерине, но та пропускает его мимо ушей.
Под шумок партийные матроны скромно пристраиваются у краешка стола и почти сразу же из гостей случайных превращаются в почетных гостей, ведь они олицетворяют собой начальство — партийное руководство. И вот они уже восседают не сбоку припека, на краешке стола, а будто во главе его или даже в президиуме.
За них предлагается тост. Они милостиво улыбаются нам и с ханжеской терпимостью пригубляют напиток. Разумеется, они непьющие…
В паре они напоминают комические персонажи из русских народных сказок. Маша — большая, властная баба-командир, барыня-сударыня-дворянка, она настолько привыкла командовать, приказывать и поучать, что пристает даже к посторонним детям, которые играют во дворе. Останавливается, делает замечания и дает советы, как надо играть, — она все знает лучше всех, с ней лучше не спорить.
Катенька, наоборот, вылитая купчиха — круглая, мягкотелая, добродушная, с ласковой улыбочкой на устах и с бесконечными шуточками-прибауточками, которые сыплются из нее, когда Маши нет рядом.
Самое смешное, что все так и есть: Машенька происходит из обнищалых дворян. С детства она жила в людях, зарабатывала свой хлеб сиделкой, компаньонкой и гувернанткой — большей частью у богатых архангельских купцов. Ухаживала, например, за одной купчихой, которую муж из ревности облил кислотой, а когда та умерла, Машеньку щедро вознаградили. Может быть, именно тогда они познакомились и подружились, потому что, как ни странно, Катерина вышла из купеческой среды. Многие годы подруги тщательно скрывали эти криминальные факты своей биографии, но в последнее время малость оттаяли и позволяют себе роскошь проговариваться. К тому же с годами их фамильные черты проявлялись в их внешности с такой наглядной убедительностью…