Итак, Клавка уже три раза была замужем и имела троих детей.
Впервые она сочеталась браком в бытность свою комсомольской богиней. Женихом ее был студент-политехник. Им устроили комсомольскую свадьбу, на которой было очень весело. Больше ничего членораздельного про тот свой брак Клавка сказать не могла, — как видно, запамятовала за давностью лет. Сына, который родился от этого брака, долгое время воспитывала свекровь-профессорша, в результате чего он вырос барчуком и белоручкой, и теперь, когда профессорша умерла, Клавке с ним одни мучения: ничего не умеет делать, хандрит и скучает.
— Вот какая петрушка! — в сердцах сокрушалась Клавка.
Вторым мужем Клавки был моряк-полярник. Свадьбу тоже праздновали — в Мурманске три дня гуляла вся гостиница для моряков. Потом моряк уехал в отпуск на родину (Клавка забыла поинтересоваться, куда именно) и пропал с концами. Больше она его не видела. Однако от этого кратковременного брака тоже родился ребенок — прелестная девочка, которая почему-то тоже исчезла в неизвестном направлении, как только Клавка вернулась из заключения.
— Вот какая петрушка!
Вернулась Клавка с новым мужем-татарином, которому дала ленинградскую прописку, а он в благодарность привел прямо к ней в дом свою татарскую невесту с ее родней и даже пытался отсудить жилплощадь. Только не на такую нарвался, от нее, Клавки, так просто ничего не отсудишь.
От этого последнего брака у Клавки была девочка, и теперь с ней нянчится старший сын. Он так полюбил этого ангелочка, что забрал к себе жить. У него от бабки-профессорши осталась квартира, в которую он привел какую-то старую мымру-училку, и теперь они там окопались и никого к себе близко не подпускают. Ангелочек считает брата отцом, училку — матерью, а Клавку называет бабой-ягой.
— Вот какая петрушка!
Осталась у Клавки только старуха-мать, но и та редко бывает дома, потому что почти все время проводит в лечебнице для душевнобольных. Стоит ей оказаться на свободе, она тут же садится строчить доносы в ЦК на всех подряд, и, что самое смешное, пишет она в этих доносах чистую правду, но это уже никого не волнует.
Таким образом, многодетная Клавка осталась одинокой и не прочь была поджениться в очередной раз и даже имела кое-кого на примете.
Однажды вдруг заявляется ко мне в субботу в девять часов утра. Серая, грязная, замызганная, в одной руке — громадный букет гвоздик, в другой — судки. Я испугалась такого ее вида, даже боялась спрашивать, что случилось. Оказывается, ничего особенного не случилось, просто выгнали ее с очередной работы за то, что она там кого-то «жидом» обозвала. (У нас она работала только по совместительству, убирала помещение после рабочего дня.) И вот теперь она подрабатывает по ночам в ресторане — моет там посуду и чистит картошку.
— Платят недурно и вот еще с собой дают. Бери сколько угодно. — Она указала на судки.
А цветы это она одному парню хорошему в больницу несет, ему по пьянке проломили черепушку, вот теперь валяется. Жалко парня, хороший парень. Вот купила цветы и зашла по пути, потому что в больницу пускают только с двенадцати часов. А эти гады ему даже бюллетень не оплачивают, говорят, что пьян был, будто пьяного можно раком ставить. Нет, это не такой парень, его нельзя раком ставить — первый разряд по самбо.
Я слушала ее сбивчивый рассказ, и что-то не укладывалось в моей голове. Судки, картошка, парень с проломанным черепом — и вдруг букет гвоздик. В тупом замешательстве я пыталась пересчитать гвоздики. Получалось что-то вроде тридцати штук. Нет, кто-то из нас был явно сумасшедший, я определенно чего-то не понимала.
— Кем он тебе приходится, этот хмырь с разбитым черепом? — спросила я.
— Друг он мне, — важно отвечала она.
— Но цветы — они же пропасть денег стоят!
— При чем тут деньги! — гордо вскинулась Клавка. — Человек из-за меня, может быть, калекой останется, а ты — деньги.
— Но может быть, ему что другое надо, а вовсе не цветы?
— Нет, другого ему нельзя, — возразила она. — Там с этим делом строго.
— Но может быть, ему есть хочется? В больницах плохо кормят.
— А вот у меня с собой. Хочешь попробовать? Вкусно! — И она открыла судок, прямо грязными, заскорузлыми пальцами выхватила оттуда котлету и сунула мне в нос. — Нет, ты попробуй! У нас знаешь как эти котлеты по-киевски готовят? Лучше всех в городе! — Она жадно жевала котлету, занюхивая ее цветами.
Я тупо пересчитывала гвоздики и вдруг вспомнила, что старуха-мать и ангелочек как раз теперь живут у нее дома и, наверное, сидят второй день голодные.
— А мать? А ребенок? — спросила я. — Они там голодные!
— Да ну их, — отмахнулась Клавка. — У них там бабка из деревни приехала, целый пуд сала привезла, так что с голоду не помрут. Вот только не помню, чья это бабка. Хоть убей — не помню! Да и мать запамятовала. Бабка глухая, я уж кричала ей в ухо, кричала, с трудом имя узнала. Ее, оказывается, Марфой зовут. Но вот кем она нам приходится, эта Марфа, так и не знаю. Да черт с ней, пусть живет!
А ночью меня разбудил телефонный звонок.
— Нет, ты представляешь, дела! — зычно трубил в ухо Клавкин голос. — Бабка-то знаешь кем оказалась? Это второго моего прохвоста родная мать. А моя идиотка Кирка, оказывается, к ним в колхоз подалась и теперь там дояркой работает! Нет, ты представляешь, какие ублюдки — сманили девку в доярки и теперь еще в гости ездят!
Клавка была пьяна, и я повесила трубку.
Потом на службе она еще много мне порассказала и про старуху, которая вшей из деревни завезла, и про то, как старший сын опять украл ангелочка и заперся в своей квартире, к телефону не подходит и дверь не открывает…
Странный это был человек, почти каждый день с ней случались какие-то дикие истории. Ее били, обворовывали, шантажировали и поджигали. Порой мне казалось, что мы живем совсем в разных реальностях, но самое страшное то, что ее реальность была ярче и сильнее и, несмотря на мое отчаянное сопротивление, постепенно затягивала меня в свое поле, как в воронку. Уже и со мной тоже стали происходить всякие странные истории. Ночные звонки и визиты.
Например, ее и впрямь не вполне нормальный старший сын стал ко мне захаживать. Он любил брать в долг деньги без отдачи и к тому же спекулировал антиквариатом. Однажды принес мне на продажу громадную мраморную Венеру, поставил ее в углу прихожей и забыл навсегда. Я умоляла его забрать Венеру, угрожала, стыдила, но он не брал. Знакомый искусствовед сказал мне, что Венера стоит по крайней мере тридцать тысяч (это по тем-то временам!). Мне стало худо. Только через два года пришли какие-то незнакомые люди и вынесли Венеру из моего дома. Венера оказалась музейной ценностью, и Клавкин сын получил за нее бешеные деньги. Все это, конечно, было прекрасно. Но при чем тут я — до сих пор не понимаю.
Между тем Клавка жлобела и курвилась на глазах. На очередной наш сабантуй она притащила своего самбиста с приятелем. С первого взгляда можно было узнать в них гебистов. Эти неподвижно-настороженные спины и затылки, неузнаваемые, лишенные индивидуальности лица, подозрительно трезвые взгляды исподтишка — этакие скромные, незаметные ребята. Пару раз они сидели на наших праздниках, но я лично так и не научилась узнавать их в лицо. Где уж Клавка их надыбала, я не знаю, но сошлась она с ними, я думаю, вполне сознательно, потому что вскоре нашу Клавку перевели работать буфетчицей в центральную столовую. Старую буфетчицу убрали, а на ее место поставили Клавку. Для нее такое повышение было просто невероятным.