Мой хохот достиг апогея, он разрывал меня на части, душил — это был уже не смех… злобное рыдание душило меня… Я еще успела подумать, что при жизни весь этот сброд порой оживал и прикидывался живым. Я оживляла их ценой своей жизни, но жить самостоятельно они не способны, потому что, по сути дела, это всегда был лишь мертвый хлам.
Внезапно посыпались битые зеркальные стекла, будто прорвало сферу, которая отделяла меня от всего мира. Мне в затылок пахнуло горячим навозом. Это дыхание кошмара у меня за спиной испугало меня, я шарахнулась прочь и оказалась на Невском проспекте, возле решетки сада Дворца пионеров. Глубокой зимней ночью я торопливо шла, почти бежала по пустынной улице и не узнавала ее, потому что все вокруг дома — решетка, деревья за ней и даже мостовая под ногами — все было покрыто белой изморозью. В этом сверкающем инее город напоминал негативную фотографию, и была в этом заиндевелом сиянии своя зловещая красота. Будто этот мертворожденный город наконец-то полностью отделался от всех форм жизни и теперь красуется сам по себе, как перед объективом инопланетянина, пустой и свободный. Я даже подумала, что катастрофа позади и бояться мне теперь уже нечего, но тут меня опять стали настигать.
С неумолимостью кошмара накатывала сзади грозная животная сила и уже дышала мне в затылок горячим ужасом. Я рванулась вперед. Заиндевелые кони Аничкова моста уже неслись мне навстречу, и громкий цокот по звонкой мостовой настигал меня, когда на другой стороне Невского, возле аптеки, я заметила неуклюжую фигуру дворника. Он маячил там вдалеке, вполне живой и реальный, и я с надеждой устремилась к нему… Вот он заметил меня и то, что гналось за мной, встрепенулся, достал из кармана милицейский свисток и стал подносить его к губам… Но господи! Он был так безнадежно неуклюж, медлителен и нерасторопен, что я обреченно поняла — трели свистка мне уже услышать не суждено, да и он навряд ли успеет издать эту трель. Кошмар был уже тут, рядом, он настиг меня, и нас уже ничто не могло спасти, как ничто не могло спасти этот замороженный, сонный город. Горячий живой кошмар в облаке навозного пара налетел сзади, он смял и поволок меня навстречу дворнику, который все еще подносил к губам свой дурацкий свисток.
До чего же тупы и неуклюжи люди даже перед лицом смертельной опасности, еще успела подумать я, и… меня не стало.
С тех пор меня нет. Я не существую, не вижу, не слышу, не чувствую. Знаю только, что я — часть какого-то огромного, непостижимого организма, часть, которой не дано сознавать себя отдельно. Это неплохое состояние, если можно назвать состоянием небытие. Но это еще не все.
Изредка (мне не дано знать, через какие промежутки времени) кто-то подключает мое сознание и мне показывают какой-либо эпизод из моей жизни. Этот эпизод демонстрируется мне так четко и выпукло наглядно, в таких мельчайших деталях и подробностях, будто при жизни он был заснят на какой-то стереокиноленте… Я участник событий и одновременно посторонний наблюдатель. С большим любопытством я разглядываю себя со стороны и не узнаю собственные черты — совсем не такой я себе казалась при жизни, не такой себя воображала. В то же время я ни капли не сомневаюсь в достоверности предлагаемых мне событий. С холодным удивлением я просматриваю данный кусок своей биографии, после чего меня внезапно выключают.
Только постепенно до меня стало доходить, что эти эпизоды демонстрируются мне не случайно, а с каким-то тайным, далеко идущим прицелом. Я насторожилась и стала внимательнее присматриваться к своей жизни и серьезнее ее обдумывать.
Но прошло еще много времени, — может, час, а может, пара вечностей. Просмотры уже перевалили на вторую половину моей злосчастной жизни, когда до меня дошла их цель и смысл. От меня, как на худсовете, требовалась единственно точная реакция или, скорее, толкование каждого данного эпизода. Мне дано было понять, что от моих реакций и оценок зависит определение моего бренного духа в дальнейших его существованиях. Мне будто задавались тесты, от которых зависела моя дальнейшая судьба в раю, или в аду, или где там еще… Словом, от моих реакций зависел мой приговор. Тут, признаться, я испугалась не на шутку. Но хоть убей, у меня не было ни одной положительной реакции; хоть убей, я не могла понять, постичь и принять весь этот мертвый хлам моей жизни. С добросовестной, глубокомысленной тупостью я разглядывала материал своей жизни. Но только в самом начале тень чужеродной старухи вызвала в моей душе какой-то проблеск тепла, нежности и благодарности, а затем долгие годы все было пусто, тускло и холодно. Моего мальчика мне почему-то не показывали. Как видно, моя реакция на него была для них очевидна.
Я понимала, что за мной ведется наблюдение, и поначалу еще сдерживалась, чтобы не ругаться, не материться вслух, но потом меня будто прорвало и понесло. От унижения, стыда, гнева и отвращения я не только плакала и материлась, я порой даже плевалась в изображение. Но как только я выдавала подобную отрицательную реакцию, меня сразу же выключали, и весь мир моей жизни, только что такой реальной, ухался вместе со мной в черную бездну небытия.
Только порой мне кажется, что все люди, которых мне показывают, тоже мертвы. Они так халтурно и вяло мне подыгрывают, будто роли им давно надоели, будто весь спектакль был прокручен сотни раз и ничего, кроме скуки, у них не вызывает. И тогда я думаю, что все мы ведем свое вторичное или третичное существование, не ведая и не подозревая о предыдущих своих жизнях. Мы встретились тут как в чистилище или в аду за грехи наших отцов или за собственные грехи. А этот мир не что иное, как материализация нашего адского сознания. Все это настолько очевидно, что я забываюсь и начинаю чувствовать себя вполне живой и ненароком вхожу в круг их интересов, страданий и радостей: спорю, негодую, доказываю. Но они, участники моего спектакля, общаются только с моим изображением, а меня, вполне конкретную и живую, не замечают. И тогда я понимаю, что меня среди них уже нет, как, может быть, не было никогда. И сознание мое тогда отключается, и я с удовольствием проваливаюсь в сладкое забытье. Проваливаюсь с робкой надеждой, что в следующий раз мне покажут что-нибудь более приятное, веселое и осмысленное, чем этот загробный мир.
Иногда мое терпение лопается. Я не в силах больше видеть эту унылую, бездарную жизнь, я ропщу и негодую.
— Я бы лучше посмотрела что-либо из жизни Сократа, Цезаря или товарища Сталина, — ворчу я, и меня опять отключают.
Под конец мне уже стало стыдно своих тупых реакций. Я испугалась, что Они меня Там не так поймут. Я как бы стала оправдываться и даже пыталась толковать для Них историю моей жизни, как я ее понимала. Стараясь не горячиться, говорить внятно и разумно, будто с наивными иностранцами, я терпеливо разъясняла Им детали и подробности нашего образа жизни.
Вот, к примеру, один из таких просмотров. Мы сидим на веранде нашего маленького домика, который так дорого обошелся нашему непутевому отчиму. Летний день перевалил за половину. Мы только что отобедали и ведем ленивую, сытую беседу.
Я строчу на старой машинке «Зингер», шью сыну ковбойку. Мать с двумя подругами-блокадницами гадают друг другу на картах. Все трое еще бодрые старушки — за день они успели переделать массу дел и теперь наслаждаются законным отдыхом, вспоминая свое боевое прошлое. Вспоминают они всегда одно и то же, осторожно и заученно, — не все в их боевой жизни можно безнаказанно вспоминать. Теплые лучи заходящего солнца ласково освещают эту мирную картину.