В отдалении играет музыка.
Шмель жужжит сонным басом и бьется о стекло.
Лето на исходе.
Мать на редкость мирным тоном рассказывает, что машинка, на которой я строчу, всю гражданскую войну вместе со множеством вещей пролежала спрятанной под стогом сена. Хозяйка машинки давно умерла, дети воспитывались в детдоме. Они выросли и пошли работать и даже не знали о существовании этой машинки, когда однажды их нашли совсем незнакомые люди и вручили им машинку и еще много чего припрятанного когда-то их покойной матерью в стогу сена.
Я очень удивилась этой истории и почему-то опечалилась.
Тогда сидевшая тут же за столом другая пожилая женщина рассказала, как ее сестра работала во время гражданской войны в санитарных поездах медсестрой. Она боролась с сыпняком и погибла от него. Каково же было удивление родственников, когда через несколько лет к ним пришла незнакомая женщина и передала им от погибшей все ее письма и фамильные драгоценности.
Я уныло киваю, и отчаяние мое все растет.
Тут же подключается третья женщина, рассказывает, как в блокаду, когда они погибали от голода, к ним в квартиру пришел старик и передал им посылку с Большой земли. Нет, его никто даже не просил передавать эту посылку, просто в доме были две квартиры с одинаковым номером, то есть дом выходил на две улицы, а внутри сообщался дворами, и вот почтальон перепутал и принес посылку не в ту квартиру. Даже не посылку, а бандероль, но бандероль эта состояла из шоколада, килограмма чистого американского шоколада, — это было спасение, это была жизнь. Когда же они решили отблагодарить старика и навестить его, тот уже умер.
Со мной начинается истерика.
Рыдания мои насмерть перепугали фронтовых подруг, но я не могла объяснить им причину своих слез. Я объясняю ее теперь, перед Страшным Судом.
Я ручаюсь, что ни один из фактов, переданных мне старыми фронтовичками, не мог случиться с людьми моего поколения, с моими знакомыми и друзьями, но и вообще ни с кем в нашем мире, потому что в борьбе с искушением безнаказанно воспользоваться чужой собственностью может устоять только верующий человек. Человек который не хотел брать грех на душу, заботился о своей душе. А что такое совесть и честность без веры в Бога? Мне не понятно. Когда каждый готов предать ближнего даже бесплатно и все вокруг держится на одной подлости, откуда взяться совести, к которой они теперь взывают?
Сначала отменили Бога. Душу отменить было сложнее, ведь каждый человек чувствует или подозревает в себе ее наличие, хотя бы потому, что порой душа приносит ему массу хлопот и страданий. Как справиться с душой, как обуздать, как сохранить ее в борьбе с искушениями? Что, кроме религии, может ответить на эти вопросы? А уж коли отменили религию, то и душу, естественно, пришлось отменить. Но так как, повторяю, отменить ее для каждого индивидуума в отдельности не так просто, то пришлось учиться ее проматывать, выпалывать, как сорняк. Как раз этот путь с детства предопределен всем нам. Вся система воспитания и образования дает массу надежных способов борьбы со столь хрупкой, таинственной, однако весьма коварной и опасной для данного общества субстанцией.
Годам к тридцати почти все успешно справляются с этой сложной задачей и выходят в жизнь победителями, свободными, счастливыми и вполне бездушными. Некоторое время они и впрямь живут за счет природных ресурсов организма, не обремененного никакими запретами и ограничениями, живут как животные, вполне довольные своим скотским существованием. Однако годам к сорока почти все обжираются вседозволенными яствами, теряют аппетит, но продолжают жить по инерции, безо всякого удовольствия. Терзает изжога, ноют рубцы, мучат сердечные перебои, половая импотенция, отказывают нервы, надвигается страх старости с неизбежной депрессией. Все эти недомогания некоторое время успешно глушатся алкоголем и всевозможными таблетками, которые убивают уже и память о душе, память о ее позоре и поражении.
К сорока годам все сходят с ума. Перед нами уже не человек, а мешок с дерьмом, все там халтурно, зыбко, грязно и безнадежно перемешано, а главное — мертво. Человек мертв окончательно и безнадежно, мертв душой и телом, ему уже нет спасения. Если он вовремя не сгинул, не загнулся, то ничего, кроме вреда, грязи, лжи и боли, он уже в мир не принесет. Эти калеки-мытари болтаются по свету, халтурно прикидываются живыми, развращают молодежь и смердят. Некоторые монстры, у которых случайно уцелел какой-либо орган, будь то логический ум или половая потенция, еще более опасны. У них больше шансов походить на живых, они изворотливее и подвижнее, они становятся вождями и руководителями, создают эту низкопробную идеологию и лживое искусство — жиреют в самодовольном скотстве и тупости. Все очень просто и очевидно, как дважды два.
Мне скучно наблюдать собственные слезы, они раздражают меня. Я знаю, что уныние — большой грех, но ничего не могу с собой поделать, ведь я безбожница.
Я плачу о своей жизни, о всей нашей жизни в целом. Ни одна маломальская черта не внушает мне надежды. Я не могу взять в руки ни одну хорошую книгу без чувства собственной глубокой обделенности и зависти к ее героям. Я завидую даже их несчастьям, потому что они глубокие и подлинные по сравнению с нашей пустотой. Я знаю, как пишутся книги, как автор материализует свои фантазии, наделяет жизнью порой беспредметные, жалкие обломки ее. Я знаю своеволие и самовластие автора и его неограниченные возможности. Поэтому меня не трогают счастливые судьбы и хорошие концы, я не придаю им значения. Если на то пошло, я вообще не верю в счастье. И никак себе его не представляю. Зато всем человеческим несчастьям я завидую и плачу над ними вовсе не в силу слабоумия и сантимента, а потому, что безусловно верю в подлинность страданий героев и завидую этим страданиям, — так завидует бездомный бродяга всем формам чужой жизни. Я завидую девицам, которые от неудачной любви уходили в монастырь, потому что верю в реальность и девиц, и монастыря; завидую падшим девицам и даже самоубийцам, потому что у них были погубленные души и оскверненное тело; завидую любой точке отсчета, любой конкретной судьбе, потому что наша жизнь не имеет никаких вех.
Да, мы были на панели, но потом выходили замуж и делали вид, что ничего не случилось, мы спали с друзьями дома, и это не имело никакого значения. Нас насиловали все кому не лень, но это никого не интересовало. Потом мы рожали и воспитывали убогих детей, делали всю трудоемкую работу в стране, но ни от кого никогда не видели ни сочувствия, ни поддержки, ни одобрения. О любви, восхищении, уважении и говорить не приходится. Положим, мы их недостойны, но и суда, приговора и порицания мы тоже никогда не удостоились. Не было ни одного факта в нашей жизни, одобренного или осужденного обществом, потому что не было никакого общества.
Как без помощи Божией постичь и принять этот мир? Мы — безбожники, мы — поголовно безумны. Не трогайте нас, не прикасайтесь к нам — мы хуже прокаженных!
Так, постепенно накаляясь и зверея до косноязычия, я пытаюсь объяснить инквизиторам, которые учинили мне Страшный Суд, прописные, азбучные истины нашего бытия. Мне кажется, что меня вот-вот поймут и простят… но вместо этого меня опять внезапно отключают.