Верхом милосердия — когда заключенных выводили под конвоем на работы, когда оказывались как бы на воле — было что-то им позволить. Развести костерок — и почифирить. Купить для них в ларьке конфет. Дать перекурить, когда передавали по кругу сигаретку свободными руками, — и не наставлять в упор автомат. И что они тоже люди — это заставляли понимать солдат даже офицеры… Кем и где ты сам окажешься, парень?
Почему я решил опубликовать дневник, и что он значит для меня спустя четырнадцать лет? Когда-то думал, что это мои «Записки из мертвого дома». Но написал всего один рассказ, несколько очерков и опубликовал небольшой отрывок уже в конце девяностых собственно из дневника. Я хотел быть честным. Со временем понимаешь, что точность — это и есть честность. Сама жизнь точна в мельчайших деталях, стало быть, если что-то не обладает ее же точностью, оно безжизненно, фальшиво. Так что я не мог бы написать ничего точнее, сделав его просто сырьем. Другое — это что дневник указывал на реальных людей и реальные события. Я не задумывался, что от моих слов зависит чья-то жизнь, но получалось так — и даже по факту публикации рассказа «Конец века» Московской прокуратурой было открыто уголовное дело, которое закрыли, когда получили расписку, что опубликованное является моим художественным вымыслом.
Я убежден, что литература нужна как правда. Опубликованное я действительно понимал как свидетельство — но о том, что виделось мне общей жизнью, народной, и о времени. Правда фактов за сроком давности лишается своего смысла. Но если лишь человек может быть источником правды, то, передав его состояние в конкретных обстоятельствах, мы и узнаем настоящую, подлинную правду.
Для этого — и только для этого — писатель обязан быть реалистом. Но можно сколько угодно болтать о реальностях и каких-то реализмах — ничего не увидев и не пережив. То есть я хочу сказать, что реальность дает себя почувствовать и понять не во всех обстоятельствах. Есть лишь точки соприкосновения с ней, и все эти точки — болевые.
Я не считаю свою биографию богатой яркими событиями. Впервые так открыто пишу о самом себе. Кое-как окончил среднюю школу, кое-как отслужил в армии — в общем, не служил, а валялся по госпиталям. Поступил со второй попытки в институт. Литературный. В этом сочетании букв представлялся тогда красивый корабль под парусами. Это было самое счастливое время. В институте я встретил и свою жену Лилю. Я отучился на заочном в семинаре прозы Николая Семеновича Евдокимова. Он — один из моих учителей, а в литературе — единственный. Молодые несут в себе естественное бескультурье, пока не наследуют то, что передается стариками: знание, понимание, опыт. Евдокимов был для всех нас таким стариком — но из ребят, с которыми я учился, не все живы. И в школе, с кем учился: каждый год звонили и говорили, что кто-то умер. У меня было четверо близких друзей — двоих уже тоже нет в живых. В девяностых я только хоронил. Поэтому время для меня в какой-то момент все-таки остановилось — а то, которое продолжалось, стало пустым, чужим.
Моей дипломной институтской работой и литературным дебютом стала повесть «Казенная сказка», опубликованная в 1994 году в «Новом мире». Но, получив гонорар, я вышел из редакции, потрясенно не понимая, как могу дальше жить: оказалось, я не умею делать хоть что-то, чем можно заработать на жизнь… Однажды возвращался домой и увидел, как во сне: на тротуаре валяется труп бездомного — а люди его обходят. Когда-то мы читали о нищих только в книжках, — но таких картин нельзя было вычитать даже в достоевских кошмарах. Мой город, моя улица, — и этот сон.
Но проснуться было уже невозможно — это сменилась эпоха.
И надо было жить — то есть выживать.
Больница — куда идут с болью, то есть за избавлением от нее, конечно. Ждут сострадания. Но порой казалось, что люди обречены страдать. Такое наказание. За все. Боль — и больше ничего. А это был больничный режим. И всегда же он и был, наверное, такой: строгий.