Своему сыну он сам будет придумывать и рассказывать сказки. Будет любить, прощать. Может быть, детей рожают, чтобы очиститься? Очищение… Вера, что жить они будут в лучшем мире и сами вырастут лучшими, — и это, единственное, что еще заставляет думать о будущем. Он заведет для него собаку, чтобы еще маленьким научился любить живое и понял, что такое дружба. Он выкинет из дома все книги, которыми пичкал себя, телевизор вышвырнет. Он воспитает его как мужчину. Научит плавать, да, обязательно плавать, чтобы отлично держался на воде и мог спасти утопающего! Его сын будет заниматься борьбой или боксом и сможет постоять за себя, защитить слабых! И еще он будет ходить с ним в церковь — поведет его в храм.
“Начитанный мальчик…” — этого не скажут.
Скажут что-то настоящее.
В офисе журнала, где проводил весь день за стеклянной перегородкой — но и здесь, дома — негде укрыться, спрятаться.
Это было его время. Ночь. Мог побыть один. Курил. Думал. Просто молчал. Не замолкало лишь радио в комнате матери. Даже ночью она не выключала круглосуточное болтливое “Эхо Москвы”…
Выпуски новостей.
Это было важно.
Прогноз погоды — и это.
Будущее.
Предсказания чего-то атмосферного, когда уже cегодня известно, что ожидается завтра.
И она всегда знала прогноз погоды на завтра.
Но боялась тишины.
Особенно этой, ночной. Когда лежала одна в темноте.
А когда-то говорилось стихами: “тишина — ты лучшее из того, что слышал. Некоторых мучает, что летают мыши”… Теперь, как ни смешно, уже не для себя, сделала ее действительно наслаждением. И если хотя бы одну ночь не доносилось голосов, бубнящих что-то сквозь стену, — казалось, прекращался бред.
Почему ему не было стыдно, когда привел свою женщину?
Теперь стыдно, невыносимо: мать все слышит. Ощущение, что, когда лежишь в постели — она там, за стенкой, прислушивается.
Жила с мыслью, что родится ребенок — и круг ее ненужности в этом доме окончательно сомкнется.
Скажет: “Я мешаю вам жить”.
Казалось, так и должно быть.
В ее комнату он почти не входил.
Только кот — мучился, если дверь оказывалась закрыта от него, но они-то прятались в этой квартире от себя.
Скованные молчанием, как бывает, когда не о чем говорить, мать и сын встречались на кухне, и обычно приходилось терпеть, чтобы освободился чайник — один на всех, как будто больше и нечего делить. Электрический, с немецкой фирменной точностью, казалось, надзирая за временем, этот кухонный прибор работал, как хронометр, выключаясь с тупым щелчком точно в тот момент, когда сухо вскипал… Чувствуя вдруг беспокойство, мог спросить неловко у матери, нужно ли ей что-то, получая холодный отказ: нет, она ни в чем не нуждается. Лишившись возможности заботиться о сыне, Алла Иванова не принимала и его заботу. Сын был ее любимым мужчиной, и она делила его с другой, как женщина: мучаясь и страдая, чувствуя себя отвергнутой. Но все терпела. Терпела и чего-то ждала.
Она варила себе каши. Все, что обычно готовили они для себя, желудок ее не принимал — о чем и заявляла с раздражением в ответ на попытки позвать к столу. Это получилось как-то само собой. Алла Ивановна даже свою кашу ела отдельно и предпочитала уйти с тарелкой в комнату, внушая чувство вины. Полюбила фруктовый творожок, но узнала, сколько стоил — дороже, чем пачка ее сигарет с фильтром, — осудила. Она и сигареты курила самые дешевые. Принять как заботу или хотя бы в подарок что-то менее вредное для своего же здоровья отказывалась, потому что “не могла себе этого позволить”; то есть никому не позволила бы для нее это купить. Чтобы угодить, нужно было делать вид, будто стараются не для нее, или соврать, например, что творожок стоил не тридцать рублей, а десять рублей и сорок две копейки. И она бы вернула до копеечки, оставшись довольной собой: не чувствуя себя благодарной.
Болело сердце, мучила слабость — и это безысходное одиночество в своем теле. Не верила врачам, будто и отказывалась принять вероучение — догму, строгую своей особой, как приговор высшей инстанции, определенностью, будь это рецепт или диагноз. Но время то ли терпения, то ли ожидания, так вот, день за днем, заполнялось лишь пустотой. Мысли о смерти, своей ненужности никому. Она сама не отпускала их, хоть еще скрывала. Нет, стремилась показать обратное — бесстрашие, мужество. Просить не хотела, не могла. Чувства, эмоции замещало одно лишь раздражение. Раздражалась, желая показать или доказать — она ни в ком и ни в чем не нуждается. Жила на пенсию, не покидая квартиры, — не выходила хотя бы прогуляться, как будто объявила бойкот. Стоическая безразличная жизнь без жизни. Это безразличие не заставляло ее страдать, но было выстрадано. Быть выше… Существовать. Медленно угасать. Пускай даже мучиться от неизлечимых болезней… Мыслить, чувствовать — и осознавать, как самое важное, что больше не интересуется жизнью. И когда почему-то заговорила о себе в прошедшем времени, вдруг возникло это слово: “всегда”. Круг замкнулся. Безмолвно преодолевала трудности… Не думала о себе… Была доброжелательна к людям… Прощала… Заботилась… Понимала… День за днем, длинная череда лет.
Мать — сохнущий, обездоленный бессонницей взгляд
Шаркая тапками, ушла — и все стихло.
Он делал вид, что работает, — на столе макеты, эскизы.
Офис. Фрау Зиберт.
“Кулинария — это искусство соблазна, не так ли, голубчик?”.
Стоило ей пожелать — и он должен исполнить ее прихоть.
Оформить, изобразить… На этой неделе это блюда из картофеля.
Картофельный суп-пюре с шампиньонами.
Картофель, запеченный с ветчиной.
Сладкое картофельное суфле.
Оформитель.
Это его работа.
Хозяйка, фрау Зиберт, с особым чувством опекает в своем журнале кулинарную страничку.
Ее стиль, ее вкус — все то, что немолодая состоятельная дама стремится привить таким же дамам в этой стране — изыск и простота.
Показ блюд — продукция для заурядных домохозяек. Приготовили, съели! О, нет… В ее журнале это будет волновать, искушать. Никаких банальных фотографий! У себя она хочет видеть тонкое, чувственное изображение еды. То, что должно вдохновлять!
“Кажется, это называется натюрмортом, не так ли, голубчик?”.
И вот перед ним лежит “Кулинарная библия” — для вдохновения, в которой фрау Зиберт лично отобрала — и очертила — меню из трех блюд на эту неделю. По ее желанию оно подается под названием “Кулинарный Эдем”. Этой поправкой она гордится, чувствуя себя несравненно выше автора массовой кулинарной похлебки.
Библия — это для масс. Эдем — для наслаждений.
В словах этой женщины звучало презрение ко всему: то ласковое, то совсем холодное и грубое, если что-то рождало еще и ревность.