Добрая улыбка, смущенный взгляд — купила у деревенских мужиков свежих лещей. Готовилась к их приходу. Видно все, что сделано ее руками — и то, что делал для себя Петя… Коптильня. Катя просит помочь — как это устроено? Марфушин бросается, помогает — и вот лещи коптятся, а пока что наливка, грибочки, все домашнее, все просто. Лещи — вот о чем и можно было заговорить… Мы лещей поедаем — а Зоя рисует… Какая Зоя? Лещи? Гостям что-то не понравилось? Она что-то сделала не так? Нет, нет! Восхитительно, свежайшие копченые лещи! Но как это страшно, что в озере кто-то утонул… Можно поговорить. Катя бесстрашная, переплывала озеро на лодке! Взрослая сильная девочка, ничего не боится, если что-то бросает вызов. Но вот все чувствуют себя на несколько минут чужими, непрошеными, ненужными: из Парижа позвонил любимый. Хозяин. Просто так, узнать, как погода.
Рыбка тает во рту. На стол вдруг прыгает хозяйский кот. Думает, он сам хозяин. Кошачьи зрачки почему-то очень похожи на крокодильи. Много общего у кошек и крокодилов, должно быть, в душе. Отбился от рук, почувствовал свободу — застенчиво жалуется Катя. Получив подзатыльник и спрыгнув, ластится, мурлычет — притворился деревенским дурачком… Проще некуда, рябиновая, подается наливка, и восхищает… Пробуют на вкус, понимая, что же вкусили — родовая блажь! Ублажала еще дедушку… Как это действует? Почему так притягательно? Петя этот баловень, искусник — легкость, прелесть, стиль… Искренность без идеализма. Арт-нуво, господа! Размножаются постеры. Открыл модную студию — и вот полноцветная копия, а не подлинник, приносит доход. Гениально! Постер. Марфушин соблазнился, выпросил — и еще уговорил Катю подписаться за мужа, вензелем его… Все же, покраснев, надписала! Он давно заметил… Существа, которых презираешь, всегда отвечают умильно-безвольной уважительностью, если сила и твердость презрения совершенно ясно им внушает, что они не могут быть лучше, чем выглядят в твоих глазах. И хотя добрая девочка только радушно угощала, да еще и дарила — что-то заставляло всех льстить ей, безвольно восторгаться, умильно благодарить… Это потом Марфушин скажет, мечтательно глядя на тот берег, тогда уже далекий, с пристанями для яхт, сказочными крышами маленьких рукотворных дворцов: “Сначала хотят лучше жить. Думать начинают, что живут лучше других. Кончается тем, что это уже иные существа! Сами не знают, кто — но думают, что существенно отличаются от людей… Да, да! Что они и не люди никакие… Гипербореи!”. Катю спросили о храме в Быкове, потому что было это совсем рядом… Оказалось, прихожанка. Ходила, верила, что-то вымаливала… Картину о вере и о людях? Пожала плечами… Это важно? Ничего не замечала… Отец Олег — их с Петей духовник. Да, он очень любит художников. Петя передал в храм редкую старинную икону в серебряном окладе. Завтра великий праздник! День Святой Троицы! Прощаясь, договорились, все поедут на праздничную службу — но Антонина не смогла потерпеть до завтра, заехали в Быково…
В храме холодно — и ни души. Был закрыт, но постучались — и хромой парень в камуфляжной форме, вдруг появившись, впустил без всяких слов. Темно. Только мерцали у икон лампады. Ключник вернулся на свое место — за конторку, читал книгу… Склонился… Конторку освещала настольная лампа. Свет ее падал на раскрытые страницы — и отражался на его спокойном внимательном суровом лице. Огромный холст на подрамнике занимал половину храма. У задней стены, как будто это была какая-то отгородка. Антонина о чем-то пошепталась у конторки. Парень дал ей фонарь. Нужно было почти протиснуться, чтобы заглянуть — и увидеть. Это делали по очереди, передавая друг другу фонарь. Когда луч фонаря блуждал с той стороны — проявлялось и перемещалось по холсту светлое пятно. Исчезали по одному — и выходили спустя время, как будто побывав где-то по ту сторону, где обитают души. Антонина: “Я узнала Катеньку, она слева, прямо около батюшки…”. Марфушин: “М-да… Чудов — талантище… Такое сотворил…”. Саша молча передала мужу фонарь, глаза слезились… И он пролез, оказавшись тут же стиснутым между стеной и холстом. Фонарь не освещал, выхватывал из черноты… Старался лица высветить, а над головами тут же возникали нимбы, как будто Чудов и писал не людей — святых… Священник читает Евангелие посреди народа, сотни лиц… Священник… Разглядев наконец это лицо, он перестал дышать — нет, не затаил дыхание, а вдруг лишился воздуха. Выбрался. Все ждали. “Ну что?”. Слышал, точно бы это вскружилось множество голосов… Только Саша, с испугом: “Что с тобой?”. Медленно приходил в себя… Потом даже усмехнулся: “Зрелище не для слабонервных”.
Приедут. Останутся одни. Скажет вдруг Саше: “Почему ты не познакомишься… К вам же приходят в салон… Найди себе. Вместо меня. Пока не поздно”.
Она раздевалась.
Только и смогла выдавить: “Скотина!”.
Упала на кровать, уткнулась в подушку. Казалось, душила себя.
Он сидел в этом креслице… Закурил.
Пришла в себя… Голос палача — но не жертвы… “Все. Вернемся в Москву — и я найду, найду… Больше ты меня не увидишь. Твою мать жалко, скотина. Ты же и ее, и ее…”.
Выключила свет.
Он безвольно улыбался…
Сказал в темноте: “Я баба. Меня воспитала женщина”.
Ждал. Подумал, уснула.
Разделся — и тоже лег.
Мысль, одна только мысль: “Ну, вот и все… Ну, вот и все…”.
Раскрылись глаза. Светло. Пусто. Тихо. Ее койка застелена, как солдатская — гладкая доска, ни одной складочки.
Но увидел — вещи на столике. Нет, не забытые… Расческа. Косметичка.
“Что-то случилось? Что с тобой случилось? Cкажи?!”.
“Я уже не понимаю. Это, наверное, эти таблетки. Это таблетки”.
Тогда в какую-то минуту все снова перевернется. Станет себя презирать — его жалеть.
Тот последний день.
Воскресенье.
Марфушин с Антониной утром уехали на праздничную службу. Саша сказала, что ему было плохо ночью — приступ. Те что-то слышали. Поверили. Уехали. И они остались вдвоем. Ходили по аллейкам и по берегу озера. Так, как это бывает, когда прощаются и расстаются… Но все же встретили удивительное. Огненно-рыжая, с черной и дикой гривой маялась на маленьком лугу около дач рабочая лошадь — живая натура, — отпущенная бродить по кругу на цепи. Чуть в стороне, но свободно паслась озабоченная только собой коза. Тоже, наверное, натурщица. Она вздорно отскочила — а гнедая потянулась навстречу. Все выражение огромных глаз что-то просило. Таскала цепь. Та пугала. И лошадь как будто убегала от нее. Успокоилась, намотав железную гремучую змею на молодое дерево, но лишив себя движения. Стояла спокойно, больше не дергаясь. И обирала губами нежные зеленые листочки, как будто ягодки. Было неприятно выслушивать рассказ Антонины, тяжело терпеть одно присутствие Марфушина, даже отчего-то увидеть их, когда вернулись к обеду со службы: громкие, новые, назойливые… Но пришлось. Узнать еще о Катеньке Масарской — она была. Благодарить, что о его здравии заказан сорокоуст. Обедать вместе — и слушать, слушать… Все, конечно, с восторгом о местном батюшке. С какой он обратился под конец проповедью… Что сказал… “Человек не найдет покоя, пока не осознает, что только один он существует в этом мире — и Бог!”. После этого как-то вяло, без желания, вспомнили: пропал Чудов. Звонили ему, но абонент не отвечал. Был обеспокоен, сказали, сам батюшка. Но сегодня уезжали. Понимали это. “Не умер же он, в худшем случае напился”, — вздохнул Марфушин и в первый раз, наверное, вдруг как будто пнул Антонину: “Ты… Дала, безногому, денег на сапоги”. Времени хватало передохнуть, собраться — и двинуться на Москву. Вот что стало близко, неотвратимо: дорога обратно… Заговорили. Спорили. Антонина спросилась у батюшки: благословил, выезжайте, пока не стемнеет… Марфушин твердил: трасса освободится только ночью… То же самое, конечно, решали все, кто был обязан в понедельник вернуться в Москву, получив благословение или нет — но прорваться, попасть. И хотя был оплачен ужин — и можно было положиться на судьбу — собравшись, сдав ключи, выехали засветло.