Когда вернулся, мать не спросила, где он был, — и не пришлось врать. Сказала — больше было не о чем, — умерла Нонна Мордюкова. Показывали “Родню”. И на каждом телеканале — фильм с ее ролью. Трансляция чего-то. Похоже на сон. Снится, снится… Кино — это сон. Кончился фильм — и ты проснулся. Во сне видел, слышал… Просыпаешься — и забываешь. Почему актеров любят? Увидеть на экране в какой-то роли — и помнить, любить? Полюбить сон. Полюбить во сне. Любить воображением и больше ничем. И вот уже даже смерть бессмысленна: как смерть во сне.
Он купил складную лопатку за 399 рублей. Даже не сумма как будто: cлучайный набор из трех цифр. Магазинчик назывался “Мир приключений”, увидел вывеску — и захотелось узнать, что же может приобрести искатель приключений. Выбор оказался огромен. Но поразила лишь эта лопатка… Складная. Даже не там, где товары для кладоискателей. А в отделе с рюкзаками, котелками, спальными мешками — для кого-то, кто решит отправиться в туристический поход. Тогда он подумал, ведь это стоило так дешево, что не жалко было бы сразу же потерять или выбросить, в конце концов, купить и забыть. Всего за 399 рублей. В упаковке к изделию прилагалась инструкция. “Штык лопатки снабжен открывашкой для бутылок, другой его край — зубчатый. Компас, расположенный в рукоятке, позволит сориентироваться на местности…”.
И вот он бежит куда-то, потому что у него заказик. Потому что за все в жизни нужно платить… Позвонил, предложил — тот, другой, у которого носом кровь… Предложил, стесняясь, заработать: бизнесмен хочет свой портрет. Попросил половину боязливо — за то, что уступит и все устроит… Боялся — но позвонил… Стыдился — но предлагал… Унижался, предлагая унизительное, потому что так и существовал, свыкся. Это ведь и есть существование — каждодневная борьба униженного со своим унижением. И предлагал он существование как бы, такой заработок, когда малое дается как многое, давая, однако, возможность его продлить. Верил, что они друзья… Надеялся, что не оскорбится по старой, по детской памяти, как никогда не оскорблялись они, студийцы, привыкнув к оскорблениям своего учителя… К тому, что живопись — это пот и кровь! В конце концов, предлагал он то, от чего сам ни за что бы не отказался, если бы соответствовал. Бизнесмен желание имел, чтобы не кто-нибудь — хоть какой-то признанный, полноправный… В общем, член Союза художников. И он состоялся, то есть был. Согласился. Только нужно было взять с собой этот членский билет. И вот он на пороге этой квартиры… Предъявляет его хозяину, да, свой членский билет — пропуск или что же еще… Строгий добротный хозяин рассмотрел, убедился, что настоящий — и уже уважительно впустил какого-то совсем незнакомого человека… Позировал несколько часов: волновался, переживал. Квартира как квартира. Большая, удобная. Все есть. Все как у людей. На стенах картины. Масло какое-то постное, но хозяин гордится. Купец он как бы. Заводик у него под Костромой, что-то плавят. Жена — застенчивая, приветливая. Да и он мужик как мужик. После сеанса художника приглашают за стол, отужинать с хозяевами. Стол изумительный, все вкусно, щедрая выпивка. Сам купец давно в завязке, но любит угощать, как бы тоска такая светлая: хотя бы угощать, сочувствовать… Хозяин подливал, даже одобрил, очень даже с уважением относился к тому, что художник мог бы напиться. Наивность человеческая! Так представлял, ставя в чем-то выше себя, потому что себе не позволял… Через недельку готов портретик… Не притворялся, старался: пусть себе понравится, пусть полюбуется собой, честный простой мужик. Портретик одобрен! Принят! Как все радуются! Советуются, какую раму… Золоченый багет, вот это что будет, одна рама — как вся его работа! Такая честь! Но с ним не расстаются, не хотят… Вот и новый заказик — теперь бы изобразить хозяйку… Ту, которая поила, кормила, желая угодить… И вот он бежит, бежит… Слезятся глаза… Но закружится голова, подступит страх с его тошнотой — спасает нашатырь. Потому что заказик! Саша, это все для нее, ради нее… Как она будет поражена, когда узнает: может послать ей деньги… Посылает… Она оплатит врачей. Лучшее лечение. Лучшие лекарства. Еще один ночной звонок. Разговор в комнатной испуганной тьме, в которой каждое слово раздавалось как проклятое. Эхо голосов в телефонной трубке. Пытаются соединиться. Но не совпадают во времени всего на какие-то секунды. Когда тому что-то говоришь, кто уже как будто не слышит.
Саша, она все для себя решила. Выбор, какой же у него выбор? Продать квартиру, что-то купить, отдельное. Дальше жить. Они — уже с ее матерью. Алла Ивановна — одна. Но что ни день: ей плохо, слезы, сердце. Пугается. Это она одинокая, она больная. Ждала. Беспомощная, плаксивая. Что же будет с ней? Немой вопрос — слезки в глазах… Сказала вдруг безумное: “Я не мать твоя — я теперь твоя дочь”. Сказала — и заплакала. И это его мать боялась, что у них родится ребенок, как будто могла запретить, сказав: я против. Как обыденно все это. Да, да… Как эта урна с прахом старухи, которую спрятал на антресолях.
Попросила купить красное сухое вино.
Все, чего хотела.
Было так просто исполнить это желание.
Пусть вино, пусть все скажут друг другу.
Себе водки.
Напился — и стало больно.
“Мама, почему я знаю все, что ты скажешь?”.
Опьянев, мать бездушно воспарила. Не слушала… Не слышала… Но могла говорить, говорить… И это: “Как ты похож на своего отца”.
Тонул, захлебывался, выкрикивая: “Я хочу жить! Жить!”.
Но матери ничего не стоило сказать: “Я знаю, тебе стало бы легче, если бы я умерла”. И, чувствуя, что мучила его — получая удовольствие, великодушно, вдруг: “Ты можешь отдать меня в дом престарелых…”. Он опять что-то кричал, потом плакал — и от вины и от жалости к ней — не осознавая, что мать довольна. Очень довольна собой, получив эту власть над ним: cудить и прощать. Пошатываясь, шаркая тапками, ушла: в свою темноту, где что-то кому-то шептало радио. Сердце в груди его гулко бьется, и слышится далекое глубокое эхо: “Как пусто… Как пусто…”. Мальчик вскрикнул: “Мама!”. Никто не отозвался. “Мама, я тебя люблю!”. Безмолвствует. “Мама, мама!”. Голосом, полным покоя, она возвращает себя в этот мир. “И я люблю тебя, мой сын!”. Он стоял на коленях у ее кровати… Плакал в темноте, обнимал, как это мерещилось ему, безумно — умирающую, уходящую в отчужденное мертвенное молчание. Но так и не в силах осознать, что же вымаливал, только беспомощно, жалко плакал… Когда порывался поцеловать, ткнулся неловко в губы — и почувствовал вдруг это: ее пьяный кислый поцелуй. Стало страшно, стыдно, омерзительно, как было в детстве, когда чувствовал это — запах вина на ее губах — и когда уже она лезла со своей нежностью, а он почти с ненавистью не давался, уворачивался, презирая свою пьяную мать.
И уже в своей комнате — в темноте, в пустоте — звал, ныл: “Отец… Отец…”.
Может быть, в ту ночь и приснился его матери этот cон? Старая одичавшая яблоня у дома. Она помнит, все помнит. Это был дом священника. Когда-то, хотя это уже ничего не значило, подумала, испытав похожее на детский страх: может быть, даже расстрелянного. Однажды, совсем маленькой, услышала, засыпая: папочка сказал маме, что, если фашисты завоюют их страну, они умрут — и что она должна будет умереть вместе с ними. Стало страшно. Что во сне родители сделают с ней это. Но война отошла, ушла куда-то далеко. Нет, она еще не окончилась, папочка получил новое назначение. Переезжая, все оставляли, бросали. Поэтому любимой куклы не было. Кочевали за папочкой, папочка — за войной. Но окружала тишина, и полюбила тишину. Любимая игра — слушать себя. Даже свое дыхание. Но в каждом доме появлялся телефон. Вот и к этому протянули спецкабель. Пронзительное дребезжание телефонного аппарата заставляло содрогнуться. Звонок раздавался как сигнал: работа закончилась, он едет домой — и мать ждала. Она чувствовала, иногда притворяясь спящей: отец подходил — и целовал. Слышала, разряжал и чистил свое оружие, пока еще о чем-то говорил с матерью — а утром его уже не было. Она видела этот пистолет. Папочка показал ей, как из него стреляют. Держала в руках — настоящий — а не такой, с которыми, мечтая, играли в войну мальчишки, притворяясь, что целятся, стреляют. Гордилась. Но хранила их тайну, свою и папочки… Это он был любимый… Мама — жесткая, чужая. Еще ребенком осознала: папочка не любил маму. И боялась ее слез, но еще больше — когда отвердевала, молчала. Это с ней был он строг, груб. Но ранило — что может быть на нее чем-то похожей. Быть нелюбимой — и все терпеть. Нет, она будет гордой, как папочка, — и была, зная: у большинства девочек в классе не было отцов. Чувствуя свою вину, казалось, каждую минуту, когда могла быть — нет, была, счастливой: любимой. И потом хотелось, чтобы каждый день был праздником… Праздники, парады: красные флаги, восторг. Одно упоительное чувство — счастья! А после этого — наслаждения и покоя. Папочка, они все время были вместе. Это ее он брал с собой, дарил ей эти праздники. Еще был клуб в бывшей церкви. Высокое гулкое помещение со сценой в углублении, с которой смотрел Берия… Настоящий пыльный занавес… Это освещенное пространство перед темным залом… Костюмы… Что-то воздушное и призрачное… “Дореволюционное”… Комедия “Горе от ума”. Да, конечно, только она могла выучить столько текста, так легко запоминала, папочка гордился! Мужские роли играли мальчики. Застенчиво топтались. Чубастые, одинаковые дети, при виде которых почему-то разбирал смех… Она никого не запомнила… Но помнит не страх — а стыд. Переодевание их стайкой за кулисами. У нее детский лифчик с резинками для чулок. Некоторые девочки уже носили бюстгальтеры и женский пояс для чулок или круглые резинки над коленками… “Ужасный человек! себя я, стен стыжусь”. Сталин, его смерть, скорбь, которая обрушилась и всех вдруг раздавила, — как это было непонятно, все обезобразило. Тогда она впервые как будто ясно увидела вокруг себя чуждый мир. Нет, не враждебный, но скучный и серый. Она где-то высоко — где одиночество, тишина, книги, мечты о любви… Одна, всегда одна. Блуждала в своих мечтах, наблюдая уже совсем равнодушно, как менялась жизнь — но, казалось, чья-то: людей, похожих на родителей. Вот и отец вырвал из “Большой советской энциклопедии” статью о Берии. Сказал: “Запомни, Берия — враг народа”. Поверила, потому что услышала от него — и всегда ему верила, хранила верность, жалела, но уже не могла бы сама открыться. Все прятала, расцветая и увядая, яблоня, чьи ветви обвисали до земли, а старый грубый ствол поднял другие, еще живые, так высоко, что старое дерево кренилось и должно было когда-то, наверное, надломиться под их тяжестью. Мать сказала со злостью — скорей бы спилить. Это она все замечала, понимала, но у нее не было ни сил, ни желания вернуть свою дочь или стать ей хотя бы ближе… Росла, выросла — пусть прячется на своей яблоне, читает свои книжки, задается и молчит, гордячка. Папочка ничего не знал. Услышав от кого-то, ему что-то рассказала мать… Той зимой ее видели на катке с мальчиком. Ей было шестнадцать. Первое чувство, только еще желание ее, любви. Каток и кино, прогулки в парке. Папочка ворвался в ее комнату… Сказал это слово… Ударил по лицу — нет, дал пощечину. И только когда ударил — руки сжались от бессилия в кулаки. Она не заплакала, конечно, не произнесла ни звука: да, да, молчала, отвердела, перестала говорить, как будто в тот миг лишилась дара речи, стала от боли, от горя немой. Очнувшись, поняв, что сделал, он выбежал, как мальчишка. Хлопнув дверью, ушел из дома — не возвращался. Мать, она бросилась за ним, боясь потерять. Звонила туда, к нему — но ее не соединяли. Ходила туда, к нему — но не пропускали. Заставила ее сделать это — и он вернулся. Рыдающий голос в трубке — “доченька, прости”. Только она не простила, не забыла… Помнит. В тот же год она уехала, сбежала, ни у кого не спрашиваясь. Да, она хотела стать актрисой… И дала о себе знать отцу, когда провалилась. Позвонила. Она была так напугана. Отец примчался в Москву — и спас. Спас от возвращения домой, в этот дом… Он все устроил, обо всем договорился. Ее приняли в университет, но не могли уже предоставить место в общежитии — и он снял для нее комнату. Поблизости, прямо на Герцена. Сам выбрал: и комнату, и хозяев. Оплатил. Уехал. Каждый месяц от него приходили переводы — но больше уже не приезжал. Квартирной хозяйкой была пожилая еврейка: старая коммунистка. Опрятная, немногословная — наверное, это и удовлетворило отца. Она жила с уже взрослым сыном: одиноким мужчиной, которому было за тридцать, освобожденным в свое время даже от армии по множеству каких-то болезней. Тихим, именно одиноким, потерянным. Смешной человек, казавшийся ей стариком, который даже не пытался с ней поначалу заговорить… Дамский портной. Предложил, вызвался сшить платье. Модный фасон. Студентка. Примерки. Слабый смешной человек. Но это ему позволила себя полюбить — или, как же, соблазнить? В своей внешности она находила гораздо больше недостатков, чем достоинств, красивые женщины — в ее глазах это актрисы, и точно знала — ее нельзя полюбить. Опрятный, понимающий — и как смешно — страдающий, влюбленный… Он был ей не нужен, она знала. Она даже презирала его. Умом понимала, что смешно. Но позволила, позволила… Первый мужчина… Саша. Он не был обласкан женщинами — робок, еще хуже, чем она со своим неумением. Но с ним она познала это. Познала, наверное, себя. С той легкостью, нет, все же свободой, которая ничем не мучила — но сколько открыла… Смешной, думал, что она выйдет за него замуж, мечтал о семье и о детях… Но просто сделала аборт. Переехала в общежитие. Она разрушила его жизнь, конечно. Он спился. Очень быстро исчез, перестал искать ее и находить, ныть, вызывая — нет, нет, не жалость — а только брезгливость… И все, кто признавались ей потом в любви, вызывали это чувство. Она была выше, как будто дала себе клятву — не полюбить — и держала, потому что была сильнее, сильнее… Только однажды почувствовала себя слабой. Когда появился он. Поэтому и вышла замуж. Именно за него. Ощущая полное его превосходство. Силу. Нет, она не понимала, как это произошло, но овладел ею, взяв силой, как будто и совершив над ней какое-то насилие, которое она, конечно же, позволила ему совершить, потому что не хотела, нет, уже не могла сопротивляться… Пришел — и взял свое, окружив собой, как стеной… Но только и ощутила: покой, а потом безвольную угнетающую слабость… Они были счастливы? Да, ведь у них родился мальчик, сын… Она была хорошей женой, хорошей матерью. Старалась быть… И все еще старалась влюбиться в своего мужа, она так старалась — но мешала, все время мешала эта малость. Когда широко улыбался — открывался металлический зуб. И она не могла сказать, как это ей мешает, как все в ней почему-то сжимается, когда он хохочет и улыбается… Вместо любви — это страшное чувство вины, как будто она обманывает того, кто ее любит, только притворяясь верной, любящей… Ей становилось даже легче, когда он пропадал: уезжал в свои командировки, возвращался на короткое время, снова пропадал. Столько еще могла притворяться, быть любящей и любимой: несколько дней. И потом он умер, умер… Она осталась одна, одна. И она хранила ему верность, он так и остался ее мужем, только он: столько лет, столько лет… Она отдала всю себя своему сыну. Всю себя. Всю свою любовь. Она любила… Любит… Да, конечно же, сына. Только эта тоска, тоска… Старая яблоня у дома… Прошла жизнь… Прошла, прошла… Одиночество. Тишина. Эта боль.