Солженицын однажды высказал прямо свою личную версию Каратаева. Насколько была она для него определяющей в его собственной работе, то есть имела ли на нее такое же прямое влияние – об этом утверждений его нет. Не соглашался же он с Толстым так, будто б Каратаев принадлежал не толстовской эпопее, а самой жизни: он, Каратаев – вовсе не всепрощенец и не такой уж простодушно «круглый», так вот утверждал Солженицын, он хитрит, ловчит, понимая по-своему, что в этом мире да по чем… Что же затаилось в Каратаеве, какая такая душа? Все душевные качества каратаевщины проявляются ясно, резко в Шухове, обретая вовсе другой смысл.
Является не праведный человек, а «правильный зэк». Праведности нет, а есть правила, неписаные лагерные рабские законы: «Вкалывай на совесть – одно спасение». Но в том, что делал Каратаев ради спасения, исполняя правила жизни в бараке, Толстой увидел глазами уже другого своего героя, Безухова – осмысленность и праведность муравья, что тащит и тащит свою соломинку в общую кучу, созидая мир и жизнь. Безухов различил мужика в бараке по запаху, но ведь и мужик без ошибки различил в полутьме, в потерявшем свои сословные одежды человеке барина – не иначе ведь тоже по запаху: «– А много вы нужды увидали, барин? А? – сказал вдруг маленький человек». После делится с ним он «важнющей» из супа картошечкой, а откуда она у него? почему вдруг-то барина подкормил?
Вся суть в том, что вот перед нами два природно русских человека, барин да мужик; тот, кто ничего не умеет сам себе добыть, и который – всегда себе заработает, кому «деньги приходили только от честной работы». Служить – это и есть честная работа душевного раба, а чтобы работать да выживать, нужен ему так вот душевно барин, хозяин.
Тут уже не один атом, а два, в своем соединении: Каратаев – Безухов, Шухов – Цезарь. Мужики – и через сто лет солдаты, а господа сменяли профессию; Цезарь не граф и не дворянского сословия, а, видимо, из творческой интеллигенции, но этот советский интеллигент – барин. Что удивительно, барством не веет от конвоя, от начальства, но шибает от Цезаря, хоть он в бараке такой же арестант, как и Иван Денисович. Шухов же притягивается именно к Цезарю как магнитом; как магнитом притягивает во тьме кромешной барака мужика к барину. Между двумя этими людьми, этими атомами есть такая вот притягательная сила даже в бараке, потому что Цезарю «разрешили» носить чистую городскую шапку, а Безухову «разрешили» выбирать, в каком балаганчике, с офицерами или с солдатами сидеть. Француз-конвоир тоже никогда бы не поделился табачком с Каратаевым, а с Безуховым ему есть о чем говорить, Безухова он угощает как равного. И потому барин так важен становится мужику, что только через барина может просыпаться и ему крошка табачку: манит запрещенное, манит та действительная явная свобода, воля, которая в самом деле есть только тайное действие.
Но Цезарь делает то, на что Иван Денисович, работяга, неспособен уже нравственно: Цезарь устроил себе и в бараке полубарскую жизнь тем, что «смог подмазать начальству», и еще вовсе-то не постыдился взять в услужение себе подобных, поставить себя во всех смыслах выше таких же как сам собригадников – выше шуховых. А на каком основании? А на том, даже внешнем, что ему «не о чем было с ними говорить», что он с ними общих не имел мыслей и прочее, скажем, об искусстве. Из всех Цезарь близок только с кавторангом, остальные – не ровня, и если даст он Ивану Денисовичу окурочек, то за службу, а не по душе.
Шухов, раб лагерный, способен без всякой выгоды вдруг пожалеть Цезаря. Такой же жалостью к Безухову способен проникнуться и Платоша Каратаев. Но вот и Безухову было не о чем говорить с Каратаевым – он только его слушал . Окажись Безухов на сталинской каторге – быть ему, как и Цезарю, придурком, сиживал бы тоже в натопленной конторке. Даже когда должны Каратаева пристрелить как собаку – нечего Пьеру сказать и жалости существенной к издыхающему солдату нет; потому нет жалости, потому не жалеет, что слабее ведь он этого мужика – даже умирая доходягой, тот оказывается духом своим сильней барина. Оказывается, барин в России душевно слабее своего раба! Но не иначе и Каратаев ждал, как ждал Иван Денисович, стоя столбиком при Цезаре, что заметит его Безухов да «угостит покурить», но и о нем – не помнили .
Загадка другая – почему барак для мужика становится как дом родной? Для него работа – свобода. Что считает Шухов в лагере своим – все, до чего коснулся своим-то трудом. Он кладет и стену лагерную, как свою. Ему жалко обломка пилки, и он рискует из-за нее жизнью, потому что жалко уже-то как своего. Что воля, что неволя будто ничего у него не отнимают. Но единоличие, с другой стороны, тому же Шухову в мыслях его о колхозных мужиках, что не ходят на общие работы , ради своего огорода и прочее, отчего-то претит. Он общее воспринимает как свое – вот разгадка. Он делает для людей, то есть во имя общего , как для себя. А для барина свое – это то, что он отделил себе от общего. Только конторка для Цезаря – своя, и он не ходит на лагерные общие работы , потому что именно работать может только единолично, только для себя.
Но в то же время в барстве есть неожиданное моральное превосходство над мужиком: чего нельзя честно заработать, то Иван Денисович или Каратаев умыкнет, сворует – лишнюю порцайку или обрезков на обмоточки. Вот и скармливает Платоша «важнющую картошку» Безухову, и тот съедает с восторгом жизни, не согрешив, а ведь могла это быть та картошина, которую б Каратаев умыкнул, своровал из котла, как делает это без зазрения совести Иван Денисович, – с него-то, с мужика русского, станется, «что он миску стережа, из нее картошку выловил». Так подкармливает русский мужик безгрешного русского барина ворованной картошкой, продлевая-то барский век!
Но ловчить на лету – для мужика «правильно», потому что нет в его голове мыслей о праведности, а есть вот уж именно простодушная мысль, что мир никому не принадлежит, а если и принадлежит, то всем, – и это правильное, справедливое положение мира. Каратаев в солдаты попадает как в наказание, потому что поймали на порубке в чужом лесу, понимай так, что в барском. Так вот, для барина грех – это когда мужик дровишек в его лесу нарубил. А мужик и не подумает, что грешит, для него всегда подспудно этот барский лес был ничьим, общим, всечеловеческим. И за такие грехи – не заставишь мужика мучиться. Потому есть ложь в том, что Каратаев умиляется, когда Бог ему смерть дал, будто грехи простил, но нет лжи в том, что Иван Денисович крестится, когда надо пронестись над гибелью, а «с благодарностью» за спасение уже не крестится.
Толстой хотел видеть религиозный тип в Каратаеве; Солженицын в Шухове – увидел без прикрас честную земную мужицкую веру, проговорив, что страдает Иван Денисович не за Бога и главный его вопрос: за что?! Так и Безухов не понимает: за что?! за что страдают люди безвинные? И это вопрос, который чуть не отменяет в России Бога. Возвращает «счастливый билет» в царство Божье Иван Денисович, но это же и карамазовский вопрос, вопрос уже для человека по-господски просвещенного, образованного. В России будто б никто – ни мужики, ни баре – не в силах верить в такого Бога, каков он есть, но как духовные рабы уже в высшем порядке жаждут душевно Господина, Хозяина над собой: жаждут другого Бога с такой силой, что уже ему и служат и верят, как если бы не пусто это место – как бы где-то там он уже есть, тот создатель, что долго терпит да больно бьет!