На плац он вышел, когда служивые уж выстроились, одинокий и чужой. Рота по его приказу шагала к пожарным бочкам, чтобы помыть котелки, откуда, с хоздвора, возвращались молчаливым разбродом. И новым стало, что ложки в пустых вымытых котелках голодно скреблись и звенели, выворачивая душу, будто мешок. Котелок дышал кашей и чаем. В его глуби было покойно, сухо и тепло. Так что каждому хотелось пробраться в свой котелок и пожить, хоть одно короткое мгновенье, в сытости и тепле. Позвенеть из обыкновенной человеческой подлости оттуда ложкой, а потом еще позвенеть, и еще.
Караульная элегия
Ящерки любили на песке.
Любили бесстрастно. Сухо протирались шелудивыми спинками. Замирали. Бесчувственно тыкались обугленными рыльцами в песок. И гневливо теснили друг дружку раздувшимися зобками.
Но это степняку понятно, что они любили и что на песке, у него глаза со степями свыклись. Иные, полагаю, не приметили бы и вовсе, а так — поглядевши на оживший песок, подумали, что ветер это — зябью его покрывает.
А еще я полагаю, что, народившись в лагере, ящерки и погибали в нем. Как ни трудись, а не могли они на волю из бурой накипи проволок выплеснуться.
Зеки изводили ящерок шутейно — кто первый забьет. Но затем жрали угрюмо, будто французы лягушат, приготавливая на воровских костерках. А нажравшись вдоволь, забивали уже просто так — чтобы забить.
Еле живыми подбираясь к запретке, ящерки с наступлением темноты перебегали в караул. С зарубами, измученной кожицей, на которой, бывало, отловив беглянку, солдаты разглядывали наколотые зеками кресты или виселицы.
На виселицах висели они, конвойные, будто б с лягушачьими лапками, вместо ног.
Осерчав, занедужив, солдаты растаптывали ящерок сапогами, чтобы не оставалось от увиденного и следа, и чтобы забыться потом от жестокости нечаянных расправ.
Дальше караулки ящеркам ползти было некуда. Выложенная натесанными глыбами, она и тогда бы отворяла с неохотой тяжелые, окованные железом двери, когда бы выносили из нее в гробах.
Подле дверей, имевших на своих створах набухшие и рыжие, как сосцы, советские звезды, томились солдаты из бодрствующих, чтобы не случилось с караулом беды: смертей, а может, и тех виселиц, которые они видели. Томились в тени. И два оскалых, ребристых корой дерева, как бродячие собаки, жались к людям, дрожали ознобисто от ветерка, чего-то боясь. Это были дикие яблони, и солдаты из бодрствующих лежали под ними, отгоняя сорванными ветками погустевших от зноя мух. Конвойные томились.
Они оглядывали караулку, шествуя глазами от стены к стене. И ничто на земле не жаловало милостью склониться над собой, подивиться, порассуждать и потешиться походя словцом мудреным, из тех, что пришлись когда-то по нраву своей бесполезной красотой.
А потому конвойные оглядывали караулку, шествуя глазами от стены к стене, будто выгуливали присмиревшие в заточении души.
И старослужащий Сухов приметил, как любились ящерки на песке. Но поначалу сробел подсказать дружкам и украдкой подглядывал за ними в одиночестве.
Принужденные бодрствовать дружки почувствовали молчок Сухова и с насторожением ожидали, когда зашевелятся его сомкнутые губы, чтобы не отвадить от откровения вовсе.
И Сухов сказал: «Глядите, на песке ящерки мнутся… Из этого дети рождаются.» Служивые задышали тише.
Кадыев задумчиво улыбнулся и, чуть помедлив, ответил: «Е-е-е, зачем врешь? Долго надо, чтобы детка родить получилось.» — «Это ж почему?» спросил Ероха. «Погулять для себя надо? Надо. Целовать надо? Надо. И калым платить. И чтобы девушкой была. И еще — подумать надо!» — «Правда что ли, Сухов?»
Сухов кивнул: «Это долго надо. У меня с Веркой-прапорщицей так же было, вот только не родила почему-то … сука.»
Кадыев сладковато зачмокал губами: «Кадый верно говорит. Если спешить, то и пожить не получится.» — «А разве у ящерок бабы с мужиками есть?» осторожно спросил Ероха.
«Изо рта что ли такую их гущу наплевали?!» — ухмыльнулся Сухов. Ероха покраснел от досады: «Врешь, я не малец какой-то, я сам знаю… У баб груди должны быть! А где они у той ящерки? Если без грудей, то мужик, стало быть. А мужик от мужика не родит.» — «Я тебе в морду дам, ты же и бабы голой не видел.» — «Я не видел?! Сам ты, Сухов, про Верку врешь, ведь и заговорить с ней боялся, а не то что…»
Служивые сцепились. Сплелись жилистые руки с комьями мускулов, походивших на землю, облепившую вырванные корни. Зашумело в голове, а глотках заклокотало. Сухонько затрещали костерками гимнастерки и, будто охваченные пожаром, заметались горячие молодые тела.
Заскучавший Кадыев отступил на полшага от бьющихся, будто бы припекло. «Е-е-е, зачем поспешили, — зачмокал он, — если спешить, то морда бить получается. Надо долго. Надо поглядеть…» И Кадыев, прищурившись с хитринкой, глядел. А ящерки любили на песке, окутывая свою любовь, как тайну, пыльным облаком. «Ты баба или мужик? — обратился к ним Кадыев. — Эй, почему молчишь?!»
Ящерки молчали долго. Из-за долгого их молчания получилось, что Кадыев поднял обломок красного кирпича, которым в караулке было положено натирать до сурового блеска параши. Он покачал обломок в руке. Примерился. Попыхтел. Подумал. И, размахнувшись от плеча, бросил в ящерок, изнывая душой так, будто промашка уже случилась.
Кирпич рассыпался кровавыми брызгами. Не успев удивиться и попрощаться не успев, ящерки лежали на земле бездыханно и только хлопали по песку, устало затихая, хвостами, будто тихо били в ладоши.
Осторожно ступая, не веря в свою удачу, Кадыев подкрался к их трупикам. «Вот какие!» — он поднял ящерок за хвосты и разглядывал. Нежным брюшком ящерки и впрямь походили на ладоши, но грудей и того, что мужикам положено, Кадыев не отыскал. Он насупил брови, но, как долго ни хмурился, понять этого не мог. «Эй! — закричал он. — Не надо юшка пускать! Это не мужик и не баба это не человек!»
Дерущиеся замерли. Лениво поднялись с земли. И обступили, пошатываясь, Кадыева. «Замучил, что ли, нерусский? — сказал уныло Ероха. — Слышь, Засухин, зазря, выходит, сопатки корявили… ха…» — «Покажь,» — Сухов протянул руку, и Кадыев разложил на ней убитых ящерок. «Ты погляди какие!» с надеждой проговорил он.
«Зеленые и склизкие, верно…» — перебил не без задора, приглядываясь к ящеркам, Ероха.
«Эй, не говори так… Хороши ящерки. Таких ни у кого нет,» — сказал Кадыев.
Сухов погладил их пальцами и улыбнулся: «Будто живые, а? Заснули будто…»
Ероха махнул рукой и пошагал в тенек под дерево. Он сел на землю, раскинулся по прохладному стволу и закурил папиросу.
Сухов что-то проворчал и, пересыпав ящерок погрустневшему Кадыеву, пошагал к Ерохе подкуривать от его огонька. И потом они задымили заодно. Блуждали, отрешившись, глазами по караульному дворику, от стены к стене, будто бы взявшись за руки. Из караулки вывалилась понежиться под солнцем солдатня. Заметив стоявшего посреди дворика Кадыя, конвойные подходили к нему, а потом молчали и курили папиросы, оглядывая мертвяков. Бережно растолкав собравшихся, Кадыев высвободился из круга и, подойдя к дереву, встал, чего-то томительно дожидаясь, подле старослужащих.