— Вы меня не убедили, — отрезал Д., задергивая шторы и закалывая их края булавкой. Он устал и хотел спать. Его бесило, хотя и не подавал виду, что этот молодой человек заполняет собой всю комнату — своим полудетским крикливым голосом, скрипом новых сапог, терпким одеколоном, желанием казаться умным, начитанным, талантливым, а главное, своей сиротской потребностью в ласке и любви.
— Все! Хватит! — захлопала в ладоши Маша и вскочила с забренчавшего дивана. — Хватит дурацких, скучных философий! Давайте танцевать! Слышите, я хочу танцевать! Женя, сыграй что-нибудь!
Д. покорно сел за рояль. С первыми аккордами кадрили Маша схватила за руки Юрьева и закружила его по комнате, смеясь звонко, весело и молодо.
— Осторожно, не опрокиньте самовар! — буркнул Д. Из-под рояля была видна его нога, нажимавшая на педаль, из дырки в носке торчал большой палец.
— Ха-ха-ха! Самовар! — хохотала Маша, верхняя пуговица ее блузки расстегнулась, юбка развевалась, волосы растрепались, под мышками проступили темные пятна. — Ха-ха-ха! Самовар!
«Господи, где я? — вдруг подумал Юрьев. — И кто я? И кто эти люди? И что я здесь делаю?»
И все никак не мог оторвать взгляда от розового пальца на педали под роялем.
Он вспомнил, как тащили из клуба этот рояль, как не хотел инструмент пролезать в узенькую дверь башни, как отпиливали ножки. Д. почему-то без конца повторял, будто оправдываясь:
— Все равно там его доломают.
Маша вдруг остановилась, вырвала свои руки и схватилась за голову.
— Господи, — прошептала она чуть слышно, — где я? Кто я?
Музыка оборвалась. Д. испуганно посмотрел на жену.
— Что с вами, Мария Дмитриевна? — подскочил Юрьев. — Вам дурно?
С минуту она оглядывалась, будто никого не узнавая. Потом ужас в глазах ее рассеялся.
— А, это вы, — вздохнула Маша и, взяв со стола «Вечерку», стала обмахиваться. — Ничего. Уже все прошло. Все хорошо.
В гостиной пробило десять. Юрьев принялся колоть орехи, вставляя их в створ двери. Д. уткнулся в свою земскую статистику. Маша, раскрасневшаяся после танца, умылась и прошла к шкафу взять чистое полотенце, встряхивая пальцами. Одна капля упала Д. на шею, он поежился, другая на страницу, превратив Ш в лиру.
Дверь визжала и крякала.
Маша снова села на расстроенный диван, подобрав под себя ноги, и сцарапывала с ногтей остатки лака, потом, изогнувшись стройным телом назад, взяла с комода ножницы, дамские, тонкие, кривоклювые.
— Боже, кому все это нужно? Кому? Зачем? — Д. вскочил и швырнул свои бумаги под стол, листы разлетелись с легким шелестом по всему полу. В комнате стало светлее. — Зачем, я вас спрашиваю! Я вру своему начальству, оно своему, те еще выше, и так снежным комом до самой Москвы! Им главное — отчитаться, а что здесь на самом деле творится, никого не интересует! Никого! Как мы живем? Чем мы дышим? Что мы едим? Да им там плевать!
— Ну, мне пора, — сказал Юрьев, собирая скорлупу с крышки рояля в горсть. — Пойду, пожалуй, а то дождь по дороге застанет. Идти-то без малого версты четыре.
Он подошел к окну. Уже совсем стемнело. В стекле забился мотылек. Юрьев осторожно поймал его и выпустил в ночь. Кончики пальцев от пыльцы стали скользкими.
— А звезды-то, звезды! — Юрьев втянул в себя свежий ветер. — И ночь такая пряная, лихая — вишь, нализалась луны.
Маша тоже встала, стряхнув с юбки обрезки ногтей.
— Я провожу вас.
— Ну что вы, Мария Дмитриевна, зачем? — сказал Юрьев, отдирая приставший к подошве сапога лист. Улыбнувшись, он добавил:
— Semper aliquid haeret. Вы устали. Вам завтра рано вставать.
— Нет-нет, ничего не говорите. Я хочу пройтись, подышать. Хотя бы до пруда.
— Что ж, — вздохнул Юрьев, подавая руку Д. — Давайте прощаться. Все-таки удивительно, как мало порядочных людей в России.
Рука была мягкая, сухая, будто Юрьев пожал тесто, обсыпанное мукой.
В полутемной прихожей он хотел подать Маше одеться и ждал, глядя, как она у зеркала пудрит нос, щеки, подбородок. Забывшись, она взяла пинцет, чтобы выдернуть несколько волосков у края губы, но, цапнув воздух, положила обратно.
— На лестнице у нас темно — лампочку все время вывинчивают, так что глядите под ноги! — предупредил Д., заводя будильник. Взгляд его упал на паутину в углу над вешалкой. «Внизу метешь, — подумал он, — а наверх и не посмотришь».
— Я пойду вперед, — сказал Юрьев Маше, надевая фуражку и натягивая перчатки. Он подумал, что надо бы на дорожку зайти в уборную, но вспомнил треснувший, желтый от ржавой воды унитаз, залитый пол, нечистый кружок, отбитый кафель на стенах, убогую картинку из «Огонька» и махнул рукой. — А вы держитесь за мое плечо!
— Там ступенька сгнила, не упадите! — сказала Маша, застегиваясь. Нижняя пуговица болталась, вот-вот отскочит. Маша оторвала ее и положила в карман, чтобы не потерялась.
Сапоги застучали коваными подметками по гулким ступенькам. Юрьеву показалось, что кто-то выскользнул у него из-под ног и шаркнул вниз.
— Крысы? — спросил он.
— Постучишь ночью по батарее ножницами, — сказала Маша, нащупывая в темноте его плечо, звездочка на колючем погоне уколола ладонь, — и вроде ничего, замолкают.
— Здесь небезопасно, — бросил вдогонку Д., собираясь закрыть за ними дверь. Он вглядывался в тьму лестницы с горящей спичкой в руке. — Встретятся неровен час пьяные, или беглые, или солдаты. Ради Бога осторожно!
— А мы убежим, — рассмеялся Юрьев, надевая фуражку Маше на голову. — Ведь убежим, Мария Дмитриевна? Убежим?
Маша, ничего не ответив, взяла Юрьева под руку, они вышли из башни, перебрались по разбросанным кирпичам через лужу у дверей и зашагали по мягкой, пыльной дороге.
После долгого жаркого дня в воздухе было свежо, тянуло пряным ароматом с лугов. Пахло дождем и сеном.
— Если бы я был женщиной, — говорил Юрьев о Лермонтове, — то за один только поцелуй такого человека отдал бы всю жизнь. А все эти убогие Варечки Лопухины, Бухарины, Сушковы ждали, что он обязан вести себя, как смертный, жениться, народить кучу обосранных детей. Знаете, вот наше училище не все любят, но оно особенное… И одно только присутствие в здании лермонтовского музея…
— Отчего вы вдруг замолчали? — спросила Маша, сорвав с вишни ветку и обмахиваясь от комаров — ей уже искусали ноги.
— Задумался о чем-то.
— О чем?
— Как странно все на этом свете.
— Что вы хотите этим сказать?
— Вот лет пятьдесят или сто назад какие прекрасные, умные, благородные люди жили на этой земле, как глубоко они умели чувствовать, как высоко умели страдать! Какая прекрасная была жизнь! А мы? А какой кошмар будет еще через пятьдесят или двести лет?