Это же очень просто, Евгения Дмитриевна. Вот линейка и две пластинки на шарнире. Раз — открывается, два — закрывается. Вот этим шильцем выдавливаете на бумаге точки, но только по-турецки, справа налево. А чтобы прочитать, листок вынимаете, переворачиваете и читаете уже по-людски, слева направо. Дайте вашу руку. Чувствуете: одна точка сверху — это А. Две точки одна над другой — Б. Три точки в столбик и одна слева — В. Кстати, Брайль тоже музицировал. На его концерты приходил весь Париж. Играл на виолончели и органе. А у меня через неделю экзамен. Благополучно провалюсь, и мы от вас уедем. Жалко только Мирру Александровну. Она почему-то верит, что я стану великим музыкантом. Бедная, глупая матушка! Ей невозможно объяснить, что чуткости слуха, присущей каждому слепому, еще недостаточно, что она сама по себе не составляет музыкальных способностей и что истинный талант так же редок между слепыми, как и между зрячими. Один раз услышал, что профессор кому-то сказал: «Пустая затея, ни рук, ни чувства. А все высиживаю. Дома детки кушать просят. Голубчик, у меня же трое». Вернемся домой, буду работать настройщиком, тоже хорошо. Улыбнется судьба — женюсь на какой-нибудь доброй слепой девушке. Что еще нужно для счастья? Нормальные девушки, Евгения Дмитриевна, выходят за слепых только в романах. А если и выходят, то по незнанию. Слепые, Евгения Дмитриевна, жуткие, признаться, типы. Избалованы, капризны, обижены, мнительны. В общении подчиненность слепого почти непрерывна — он не выбирает своего собеседника, таковым является тот, кто желает. Постоянная зависимость унизительна и тлетворно влияет на психику. Эгоизм и тщеславие суть главные мотивы человеческих поступков — у слепых же это все разрастается без меры. Тщеславие слепого находит пищу в преувеличенном восхищении, выражаемом ему зрячими от жалости к калеке. Слепой всегда находится во власти другого, вот и становится поневоле подозрительным, недоверчивым, злым. Выйти замуж за слепого — все равно что принести себя в жертву, но только жертва эта — неблагодарная. Да вас и не поймут. Будут жалеть, сочувствовать, будто вы ушли в монастырь или стали сиделкой в больнице. И никому вы не сможете ничего объяснить. Так что, Евгения Дмитриевна, все кончится хорошо. Вот увидите.
Женечка, ты прилегла? Спишь? Рома поиграет немного, чуть-чуть, хорошо? Ты уж извини нас. Скоро экзамен, и все. Профессор сказал, что у Ромы большой талант, что он всего добьется. Ему надо работать. Надо много заниматься. Очень сложно разучивать. Он одной рукой должен читать строку, а другой играть. Рома очень переживает. Напускает на себя, делает вид, будто ему все равно, а на самом деле боится. Если не поступит, для него это будет страшный удар, Женечка. Да что там удар — катастрофа. Ты ведь понимаешь, в его положении так важно найти место в жизни, быть кому-то необходимым. Сегодня я есть, я все время рядом с ним, а завтра он один. И как жить? Кому он нужен? Я ведь все время об этом думаю, Женечка. Господи, как ты все-таки на маму похожа! Знаешь, я должна тебе рассказать одну вещь. Глупость, конечно, не стоит и вспоминать, и мамочки твоей давно нет, но у меня все из головы не выходит, как я ее обманула. То есть это и не обман никакой, но все равно. Она меня просила сшить ей платье, и я обещала. Мы вместе придумали. Спина голая, спереди — вырез-сердечко. Из шуршащей тафты с рукавами-фонариками и пышной баской. Представляешь, слева от застежки и справа от бокового шва идут шифоновые ленты и завязываются сзади бантом. Не платье, а сон. Все она уже купила: тафту, пуговицы. Я увезла материал с собой. Вы поехали меня провожать. Ты смешная была, говоришь: «Тетя Мика, привези мне барабанки!» Я обещала привезти платье ко дню рождения. А сама так мучилась с Ромой, что было не до платья. Все некогда. Откладывала на потом. И конечно, ничего не успела, а нужно ехать. Приезжаю, сама плачу и вру, что в поезде только опомнилась — погладила готовое, свернула, а в чемодан положить забыла. Она так расстроилась! Разумеется, я бы платье потом доделала, но в тот, последний, раз твоя мама приехала как-то вдруг, не предупредив. Появилась на пороге, и мне сразу ударило в голову — платье! А она и не вспомнила. Что-то у них с Дмитрием стряслось. А может, ничего не стряслось, просто не выдержала. Не знаю, как она могла все это выносить. Еще только поженились, а он уже был какой-то странный. Целыми днями с ней не разговаривал. Сидит и смотрит в стену. Я спрашиваю: «Что с ним?» А ей неудобно, улыбается и отвечает: «Не обращай внимания. Каждому человеку иногда нужна стена». Я вообще ничего не понимала в их браке. Они и не знали толком друг друга. Твоя мать вышла за него как в бреду. Только что убеждала меня, что Дмитрий — животное, похотливый кабан, самовлюбленное ничтожество, а через день заявляет, что выходит замуж. Я ей говорю: «Ты в своем уме?» Она качает головой: «Ни о чем не спрашивай. Ничего не знаю. И знать не хочу». А Митя ее не то чтобы не любил, он будто ей мстил за что-то. Их не останавливало даже то, что в доме были посторонние. При мне закатывали ночные скандалы, кончавшиеся тем, что Митя брал перину и уходил на кухню. Врывалась туда и кричала, что не позволит так с собой обращаться, что терпит только ради ребенка, что всему есть предел и что она заставит себя слушать. А Митя обрывал ее: «Замолчи, разбудишь Женю!» Ты просыпалась, ревела, отец брал тебя на руки. Я пыталась как-то успокоить, но у нее уже была истерика: «Я тебе не нужна, я тебе только мешаю, тебе нужен ребенок, а меня ты ненавидишь! Так знай, у тебя не будет ни меня, ни Жени!» Я все время говорила: «Брось ты его! Добром это не кончится!» А она терпела, чего-то ждала. За завтраком примется тыкать вилкой в масло и могла провести за этим занятием полчаса, час. Мне приходила в голову мысль, что она тихо сходит с ума. В последние приезды показалось: стала к тебе совсем другой. Раздражалась по любому поводу. Стоило тебе закапризничать за столом, тут же начинала кричать, бить по лицу, щипала до синяков. Ты, конечно, реветь, а она бьет еще сильнее: «Замолчи! Замолчи!» — потом хваталась за голову, зажимала уши и убегала. Один раз ты надела ее шляпу, перчатки, туфли, обмоталась бусами, взяла перстни, кольца, перемазалась помадой — так она набросилась на тебя с бамбуковой лыжной палкой от твоих детских лыж. Еле тогда руки скрутили.
Узнала, любезный мой Алексей Павлович, что вы приехали, и помчалась как сумасшедшая в виварий. Бреду словно во сне, сама не своя, оттого что знаю — сейчас увижу вас, и вдруг на трамвайной остановке подходит ко мне опустившаяся помойная старуха. На руках, даже на лбу, синие наколки. И хочет, чтобы я купила у нее какие-то сдохшие розы, украденные, видимо, на бульваре у Гоголя. «Купи, — уговаривает, — девочка, на счастье. Вот увидишь, они оживут». И что же? Отдаю целковый, который бабка, несомненно, пропила, и тут же чувствую, что пропахшая тюрьмой ведьма не обманула, что я совершенно счастлива. Мне бы, дуре, в ту самую минуту, на той самой остановке, пока не было трамвая, и умереть. Стояла и улыбалась не в своем уме, и все нюхала, все втягивала в ноздри чахлый душок. Прихожу, а там какие-то люди. Вы злой, взвинченный, не похожи на себя. Кричите, что все бездельники и воры, что ни на минуту нельзя отлучиться, что все знаете: и что собак кормят собачиной, и куда исчезает выписанное на них мясо. Долго не могли успокоиться, нервно хватали грецкие орехи из мешка, что остался от обезьянок, сжимали по три штуки в кулаке, и орехи трещали, стреляя гнилой пылью. Вы снова принимались кричать, что и орехи — не орехи, а собачье дерьмо. Потом опять к вам кто-то пришел, и я незаметно выскользнула во двор, не хотела видеть вас таким. Там как раз топили щенков. От нечего делать, чтобы как-то себя занять, стала помогать. В ведро наливали воду, бросали щенков, а я вставляла в него второе ведро, тоже с водой. Опять в который раз ходила мимо квакающих жбанов, среди стеллажей с лотками, в которых белые когтистые комочки плодятся быстрее, чем их успевают резать. Собаки то утихали, то снова начинался лай из всех клеток. Наконец мы остались вдвоем.