И кругом действительно простиралось, сколько хватало глаз, царство попа Ивана, и жили там нетленные люди и немые цикады.
***
Сашенька моя!
Не сердись — совсем некогда было писать.
Вот, наконец, никому ничего от меня не нужно. Есть минутка побыть с тобой.
Ну, почему поцелуи всегда приберегают на конец письма?
Целую тебя сразу и везде, везде!
Ладно, беру себя в руки.
Вчера были стрельбы, и ты даже не можешь представить себе, как вытянулось лицо у нашего Коммода от изумления, когда из пяти выпущенных мной пуль махальщики показали три попадания в головную мишень с четырехсот шагов!
Как тут не поразмышлять о случайности!
Ведь все на свете состоит из случая. Почему мы родились в этом веке, а не, скажем, в тридцать четвертом? Почему в лучшем из миров, а не, скажем, в худшем? И, может быть, именно сейчас, в это самое мгновение, сидит где-нибудь человек и читает книгу о звонарном деле? Почему пули улетели не в прошлое или будущее, а в дырявую голову несчастной мишени? Ведь если
Вот, Сашка моя дорогая, не дали дописать, а сейчас спешу тебе сообщить, что теперь я не кто-нибудь! Знай наших! Буду теперь в штабе штаны протирать да строчить приказы и похоронки. Батька меня огорошил. Вызывает к себе и назначает, раз я грамоте обучен, в штабные писари. Я в струнку, локоть — в наш с тобой закат в пыльном окошке, кончики пальцев к букле:
— Ваше командирство!
— Ну, чего тебе?
— Я не справлюсь. Почерк у меня недоступный.
А он:
— Писать, сынок, нужно не доступно, а искренне! Все понял?
И наливает.
Протягивает.
— С назначеньицем!
Выпиваю.
Он мне селедочки на черном хлебе с лучком.
— Вот и я, сынок, был в твоем возрасте — и вдруг все понял. А потом всю жизнь пытался понять, что я тогда понял. Ты сальца возьми, знатное сальце! И запомни: любое слово умнее пера. А про похоронки — не переживай. Вон предыдущий писарь до тебя все переживал. Как сильно выпьет, навалится мне на плечо и плачет, как мальчишка: «Коль, прости меня, что не погиб, ведь я за всю войну ни разу не был на передовой…». Просил прощения у меня, а сам как будто говорил со всеми теми, на кого довелось ему писать извещения.
***
Угадай, где я сейчас?
В ванной.
Помнишь, Царь Давид пришел в купальню и вдруг увидел, что он гол и нет ничего.
Вот и я голая, и нет ничего.
Лежу и наблюдаю за собственным пупом.
Какое чудесное занятие!
У тебя пупок узелком, я помню.
А у меня колечком.
У мамы тоже колечком.
Колечко в бесконечной цепочке. И получается, что я за него подвешена в этой цепи людей. Вернее, цепочка эта идет ведь дальше. И в обе стороны. И за нее все подвешено.
Так странно: вот это колечко у меня в животе и есть пуп земли. И та цепь, которая проходит через него, — это и есть ось Вселенной, вокруг которой движется мироздание — вот сейчас со скоростью миллионов световых зим.
Нет, это он — гол и нет ничего. А у меня в одном только пупке все мироздание от начала до конца!
Еще вспомнила, как у меня в детстве была ветрянка, все тело в прыщиках — и папа сказал:
— Смотри-ка, как вызвездило!
И я играла, что сыпь на животе — это созвездия, а пупок — луна. Через много лет увидела, что так изображали древние египтяне богиню неба Нут, заболевшую моей звездной ветрянкой.
А теперь вдруг так захотелось, чтобы под этот небосвод забрался наш с тобой ребенок. Глупо? Рано?
Так приятно думать, что мы с тобой сидели в этой ванне — помнишь, лицом друг к другу, еле поместились. Я мыла моими волосами тебе ноги, как мочалкой. А потом ты взял мою ногу и укусил за пальцы, совсем как папа, он когда-то так делал мне маленькой, рычал и грозился:
— Я тебя сейчас съем!
И кусал мои пальцы на ногах. И мне было щекотно и страшно — вдруг и правда откусит!
А потом я забралась тебе за спину и просунула ноги у тебя под мышками вперед, и ты их мылил губкой, и тер пятки и между пальцами, и мне это все ужасно нравилось.
Мне так нравилось, как ты меня намыливал везде-везде!
Любимый мой, ну почему ты сейчас не здесь и не видишь, как переливается и блестит в воде у меня золотистая шерстка там…
Прости! Я дура.
Представляешь, между шестым и восьмым месяцем ребенок покрыт шерстью, которая потом выпадает. В больнице нам показали такого ребенка после ранних родов — ужас!
А знаешь, почему люди потеряли шерсть и стали голыми? На лекции вчера рассказывали. Ведь шерсть — это такая полезная вещь! Посмотри на кошку! Мягко, удобно, красиво, ласково! Представляешь голую кошку? Это же несчастье! Так вот, дело в том, что был потоп. И про Ноя все это сказки — никто на самом деле из людей не спасся. А какие-то обезьяны выжили, потому что стали жить в воде. Сколько-то тысяч поколений мы были водяными обезьянами. Поэтому и ноздри у нас — вниз, а не вверх. И у дельфинов, тюленей тоже пропала шерсть.
Вот и я — водяная обезьяна. Сижу тут и мечтаю, как ты вернешься, и мы залезем в ванну вместе.
Смотрю на себя и переживаю, что у меня много волос там, где не надо. Ты сказал, что тебе нравится, а мне и сейчас кажется, что ты просто не хотел меня огорчать. Ну, скажи, как может нравиться, если волосы вот здесь, и здесь, и тут, и даже вот где!
Сижу и выдергиваю пинцетом. Больно!
Так и представляю себе какую-нибудь пещерную девушку, которая выдергивает себе волоски, используя две морские раковины вместо щипцов. И выскабливает волосы под мышками и на ногах лезвиями, сделанными из кремня или рогов животных.
Везет Янке, у нее волосы везде светлые и маленькие.
Любимый мой, о чем я? Зачем? Несу какую-то чушь, а ты терпишь.
Янка шлет тебе привет, она заходила вчера.
Очень смешно рассказывала про своего нового ухажера. Представляешь, в нее влюбился старик и сделал ей предложение!
Он ей говорит:
— Деточка, я влюблялся в женщин, когда твои родители еще не родились.
Янка изобразила, как он встал перед ней на колени и стал звать замуж, обхватил ее за ноги, прижимается, а она смотрит на лысый затылок, и, с одной стороны, жалко его до слез, а с другой стороны, так захотелось дать ему щелбан, еле удержалась!
Она, разумеется, отказала, но сияет, будто медаль получила.
Он всю жизнь проработал гравером и развлекал ее рассказами о том, какие надписи ему приходилось делать на часах и портсигарах.