Иногда вдруг что-то начинает рассказывать о себе. Отец был профессором и завел роман со своей студенткой. Так сын, чтобы открыть ему глаза на эту девицу, и доказать отцу, что она его вовсе не любит, переспал с ней. Отец не мог ему простить. А когда у сына была первая выставка, отец сказал что-то такое уничижительное, что они перестали вовсе друг с другом разговаривать.
Отец погиб ужасно – возвращался поздно ночью зимой, его ограбили, проломив голову.
Теперь переживает, что отец тогда умер, а он ни разу не сказал ему, что любит его.
Улыбнулся:
– Я его тогда осуждал, что он хочет бросить мать ради молоденькой. А теперь поступил точно так же. Хотел доказать что-то отцу, а теперь получается, что он мне оттуда доказал обратное. Так странно, когда я женился на Аде, ты уже где-то была, лепила пирожки из песка.
Он иногда, забывшись, зовет меня:
– Ада!
И даже не слышит сам себя.
Я отвечаю:
– Ты кого?
– Тебя! Кого же еще.
И при этом говорит:
– Понимаешь, Ада – нелепая ошибка, которую теперь я исправил. Моя судьба – ты.
Это про женщину, с которой он прожил восемьсот лет. Он так и говорит:
– Что ты хочешь? Чтобы я сразу освободился от нее в себе? Мы прожили вместе восемьсот лет.
А в другой раз сказал про себя с ней: это было другое одиночество.
Еще про Аду: сначала хотел рассказать ей о своих женщинах, ведь они договорились быть откровенными и доверять, потом понял, что, наоборот, ничего не надо рассказывать. Не надо унижать человека, который тебя любит. Стал ей лгать.
– И она верила мне во всем! Но человека, который тебе верит, обманывать совершенно невозможно!
Однажды сказал:
– Когда живешь вместе, то чувства к этому человеку нужно каждый день драить песком и пемзой, а ни сил, ни времени на это нет.
Потом добавил, что это он про себя с Адой, а не про нас.
В день, когда решился уйти от жены, на улице мальчишка, продававший газеты, назвал его дедушкой. Ощущение катастрофы, нужно что-то делать. Рассказывал это как что-то забавное.
При этом он бежит туда, как только она позовет его повесить шторы. Объясняет, что семья, которая продолжалась всю жизнь, не может вдруг взять и прекратиться.
Сонечка заявила, когда я пекла ей оладушки:
– Мама сказала, что ты украла у нас папу.
– А еще что?
– Что ты за мной не следишь.
– А еще?
– Из-за тебя мы с ней не поедем на каникулы. У нас теперь нет денег.
Один раз вдруг звонок среди ночи. У Сони жар. Он собирается. Я ему:
– Подожди, поеду с тобой!
Он мнется.
– Понимаешь, она уверена, что это, пока Соня была у нас, ты недосмотрела.
Поехала с ним. Взяли такси. Всю дорогу промолчали, глядя в разные стороны. Таксист сморкался без конца и так чихал, что едва не врезался в трамвай.
Я впервые оказалась у них дома.
Все стены в картинах. Он много писал ее обнаженной. То в таком виде, то в этом. Стоит, сидит, лежит. И тут входит она – меня поразило несоотвествие молодого тела на картинах и этой растрепанной старой женщины в застиранном халатике и стоптанных шлепанцах.
У ребенка температура 39. Вся в поту. Нёбо и язык в белую точечку. На фоне покрасневших щек – белый треугольник вокруг рта. Сыпь – крупинки в паху.
Ада набросилась на меня, что дочка вернулась от нас с мокрыми ногами, бегала по лужам, а я не проверила ботинки. В глазах слезы.
– Вдруг снова круп?!
Я ее перебила:
– Простите, вы – врач?
– Нет…
– Тогда ваше мнение меня не интересует.
И объяснила им, что это скарлатина и сыпь на следующий день пройдет.
Пошла мыть руки, он принес мне полотенце, и я, не подумав, спросила тихо:
– Сколько же ей лет?
Он, смутившись, ответил:
– Мы ровесники.
Домой я возвращалась одна. Он сказал, что должен остаться там до утра.
– Ты же понимаешь?
Я кивнула. Я все понимаю.
Через три недели у Сонечки с рук сошла кожа.
Ночью лежали, обнявшись, и он сказал:
– Вот я родился, и я умру – понятно. Неприятно, но понятно. Страшно, конечно, но объяснимо, с этим можно справиться. Но вот как же с дочкой? Она уже есть и однажды умрет – вот это уже по-настоящему страшно. Раньше даже не знал, что может быть так страшно.
Он балует ее, а она бессовестно пользуется властью над отцом.
Ему кажется, что он все время должен куда-то ее вести – в цирк, в зоопарк, на детский утренник. После нее все в квартире в липких леденцах, шоколаде, обертках. Покупает ей всякую ерунду – просто боится сказать нет. За этой лавиной щедрости боязнь потерять ее близость.
За столом она выкаблучивается – то не буду, это не буду. И вообще у мамы все не так, вкуснее. И ничего не могу сказать, он все ей разрешает. И глупо мучаюсь, что останется голодной.
Она берет без спроса мои вещи из шкафа, брошки, бусы из шкатулки у зеркала, духи, лак. Он пожал плечами и сказал, чтобы я поговорила напрямую с ней. А когда я начала этот разговор, вступился за нее, стал защищать, будто в моих словах была какая-то несправедливость.
Расчесываю ей волосы, а она не сидит смирно, все время ерзает и вопит, если щетка застревает в волосах, говорит, что я специально делаю ей больно.
В воскресное утро, когда можно поспать подольше, она вскакивает чуть свет и бежит к нам в комнату, залезает в постель и садится ему верхом на грудь, пальцами открывает веки. И он все терпит.
На ее день рождения мы пошли с ним покупать ей подарки. Он хотел, чтобы я помогала ему выбирать платьица, туфельки. А о моем дне рождения он и не вспомнил. Да я и сама забыла, что родилась.
Она ест свою любимую булочку с изюмом, положит крошку на ладонь и протянет ему, а он должен ее клевать – брать одними губами.
Или садятся рядышком плечом к плечу и рисуют в альбоме – она на одной странице дерево, он на другой – лису.
Они счастливы вместе.
Я им нужна?
Ночью он встает проверить, не мокрая ли у нее постель. Вынимает ее из кроватки, несет, сонно виснущую на руках, бормочущую во сне, в ванную, сажает на толчок, а сам садится на край ванны рядом, чтобы она могла положить голову ему на колени, ждет терпеливо, когда раздастся журчанье.
Иногда она все же мочит постель, он переодевает ее в сухую ночнушку, снимает простыню, складывает пополам сухим кверху. Укладывает, чешет спинку, пока не заснет.