Сразу после смерти матери переехала жить, чтобы не оставаться в одной квартире с запившим неудачником, к бабушке с дедушкой.
Бабка ей на похоронах:
– Не порть горе – поплачь!
Говорили, что мать умерла от сердца. Слабое сердце не выдержало.
Только когда исполнилось шестнадцать, ей сказали, что мать покончила с собой. Показали предсмертное короткое письмо. Оно заканчивалось так: «Адочка, без настоящего горя душа не созреет. Человек растет на горе».
На самом деле мать умерла так: высыпала на ладонь остаток снотворных таблеток из флакончика – их никто не считал, но где-то такая цифра есть, существует, живет, – бросила их в кухонную ступку. Потолкла пестиком. Залила рябиновой настойкой. Получилась кашица. Размешала ложечкой. Еще подлила немного, чтобы стало пожиже. Перелила в стакан. Выпила залпом. Прислушалась к себе. Потом вытряхнула коробку с лекарствами на стол и стала глотать все подряд: просроченные сердечные и от изжоги, от астмы и от печени.
Мамин муж пришел поздно, увидел жену спящей и не стал будить. Удивился только, что легла, не раздеваясь.
Мама вовсе не хотела умирать, а хотела, чтобы ее спасли и любили.
Через три года написала открытку старикам: «Дорогие бабушка и дедушка! Я вышла замуж. Ада». Не написала, но подумала: «И не могу понять только одного – за что мне, мне, которая знает себя настоящую, изнутри, столько счастья?»
Муж молод, непризнан, нежнорук, огнедышащ.
Он сказал ей про дар: это же не от родителей, это – проснуться.
Жить было не на что, от помощи отца-профессора отказался. Вообще с ним не разговаривал. Она продала свою единственную драгоценность, мамино обручальное кольцо, а он по ночам ходил работать грузчиком, по воскресеньям мыл окна в пустых учреждениях, иногда витрины.
Научилась вить гнездо в съемных углах, сумела полюбить чужую обшарпанную мебель.
Она пошла работать, чтобы он мог учиться. Его мучило, что он живет на ее деньги. А она ему:
– Ну что ты, дурачок, такое говоришь! Разве мы не муж и жена?
Когда работала во вторую смену, готовила ему завтраки и приносила в постель, чтобы еще полежать рядом, приласкаться. Слушала, что готовила ему мама, и вступила с ней в тайное соревнование, но мамины пирожки так и остались лучше.
Листал библиотечный альбом и ткнул пальцем:
– Ада, смотри, это мы.
Лысая дама с прирученным единорогом.
Спросила:
– А когда ты понял, что мы будем вместе?
– Когда ты сняла очки. Будто сняла с себя одежду. Странно – ты просто сняла очки, а я понял, что тебя люблю.
Раньше он обрезал себе ногти карманным ножом, а теперь она ему кривыми ножничками.
Тайком получала деньги от профессора. Неопрятный, неухоженный, с дурным запахом изо рта – весь в своей науке. Уже больной, с отмирающими участками кожи на руках. Каждый раз просил:
– Только не говорите ему, что эти деньги от меня. Ему будет больно.
Кругом ломали дома, муж приносил домой выброшенные вещи, стулья, фотографии в рамочках, бронзовые шпингалеты. Один раз кто-то умер в соседнем подъезде, освобождали квартиру, выбрасывали все на помойку, притащил связку писем. Почему-то отталкивали все эти обращения: Кошечка! Миленькая моя! Сладкий мой! Ненаглядная моя Танечка! Это потому что письма – чужие.
Он ей объяснил, почему чужие письма можно читать:
– Потому что мы тоже умрем. А с точки зрения писем уже умерли. Чужих писем не бывает.
Каждый раз поражалась, что он делится своими мыслями с ней, которая даже и понять их толком не может. Просто запоминала:
– В начале было не слово, но рисунок – алфавитные знаки представляют собой производную, сокращенную форму.
Или:
– По образу и подобию своему – каждый может. И кошка, и облако. Надо изображать лес не таким, как его видят деревья.
Обнял ее руками, перепачканными пастелью, и она так и вышла, пятнистая, на улицу.
Днем она была сильная и готова защищать его от всего мира, а ночью ей надо было выплакаться в его объятиях.
Всего-то и нужно для счастья – смывать за ним в раковине грязную пену с бритвы.
Детей у них не было, да он и не хотел.
Делала глазунью, разбивая яйца о край сковородки, и сто лет прошло.
На верхней губе появилось раздражение, но он и так давно перестал ее целовать.
У него другие, она не верит. Пока есть возможность ничего не знать, нужно не знать.
Волнистая шпилька-невидимка вдруг становится видимой.
Чужие запахи.
На ее столике не ее помада.
– Чья это?
– Что значит чья? Разбрасываешь по всей квартире!
Как он ласкает ту? Так, как ласкал ее, или по-другому?
Какие слова говорит он той, сжимая в объятиях, при встречах и расставаниях? Это с ней он битое стекло, а с той – нежнорук и огнедышащ.
Оттирала пятно на полу и заметила на паркете вмятинки. Представила себе, как та стучала острыми каблуками по паркету, и эта каблучная дробь действовала на него возбуждающе.
Во время редких ночных ласк как узнать, хочет ли он в темноте именно ее, а не ту, неистощимую на игры «давай станем другими»?
В постели испугалась, что он не ее держит в руках, закрыв глаза. Попросила:
– Посмотри на меня!
Больнее всего было то, что он приводил ту к ним домой. Та брала ее вещи, трогала все, презрительно усмехаясь, мол, что за вкус у твоей!
Стало страшно ложиться – будто это уже не ее кровать. Кто застилал одеяло, поправлял подушки?
Ногти короткие и неухоженные.
Пытается представить его чувства, когда он приходит домой, обнимает и чувствует ее живот, который упирается в него, а до этого обнимался с другой, стройной.
Той он расстегивал лифчик и целовал груди. Какие?
Уходил куда-то, а ей казалось – к той. Куда бы он на самом деле ни уходил. К той.
Звонил ей сказать, что все в порядке и чтобы не ждала к ужину – пока та принимала душ.
В каждой его знакомой видела ту.
Смотрит, во что та одета, и думает, что, может быть, именно это платье он расстегивал.
Боялась, что та ей скажет:
– Ты довела его без любви, а я могу дать ему то, чего ты не можешь. Это от тебя у него тайны, а мне он все говорит.
И что ответить, если так и есть.
Ведь это ее собственная вина, ведь она утратила свойство быть другой.
Он скрывает свои измены – значит, его нужно простить, потому что так он заботится о ее чувствах, бережет ее. Это значит, что она ему нужна, что он ее ценит, боится обидеть, оскорбить.