Видели и наших – идет солдат с узлом и набирает меха, шелк, статуэтки. Заходит в соседний двор. Там находит что-то гораздо лучше. Вытряхивает все в пыль и напихивает новые вещи.
Отовсюду крики, выстрелы.
Женский визг раздавался совсем рядом, истошный, дикий. Мы ринулись в тот двор, но нам навстречу уже выходили сипаи, нагруженные мешками, а один из них натягивал на ходу штаны. Они знаками показали нам, что в тот дом уже не нужно входить. Да и не кричал теперь никто.
Калека-нищий сидел посреди улицы и, увидев нас, закланялся, приговаривая:
– Католико – шанга, католико – шанга!
Команды союзников ищут ихэтуаней и китайских солдат, которые, переодевшись, смешались с населением. После краткого следствия – расстрел. Следствие заключается в том, что с человека срывают одежду – след ружейного приклада, который остается на плече от отдачи при стрельбе, является поводом к казни. Расстреливают на месте. При нас расстреляли нескольких китайцев. Сперва им отрезали косы, потом избили в кровь прикладами. И затем уже только пристрелили.
Перечитал и задал себе вопрос: зачем я записываю все эти ужасы?
На самом деле единственное, что хочется, – это поскорее забыть. Но я все равно буду записывать все, что здесь происходит. Ведь кто-то должен это сохранить. Может, я здесь для того, чтобы все увидеть и записать.
Если я не запишу того, что сегодня увидел, – ничего не останется. Будто этого не было.
А может, и не нужно ничего записывать. Зачем? Кому это нужно?
У меня теперь ужасно болит голова. Раскалывается.
Сашенька, я не понимаю больше, кто я и что я здесь делаю.
♥
Приснился сон. Мы с мамой и папой на море. Пляж. Мама идет купаться. Надевает резиновую шапочку, прячет в нее волосы. Я вдруг понимаю, что она голая, и кричу:
– Мама!
Она смеется:
– Никого же нет!
Оглядываюсь, и действительно, пляж пустой, кроме нас, никого. Она идет в море и зовет за собой на глубину. Мы с папой остаемся в прибое. Она плывет легко, сильными движениями рассекая воду, только прыгает на волнах ее белая шапочка.
Проснулась от какого-то странного сухого звука. Лежу еще в остатках сна и не могу понять, что это было. Это стеклянный шар упал с высохшей елки.
Прихожу в себя и вспоминаю – мама же умерла.
Ночью тихо все – даже слышно, как сыплются на пол сухие иголки.
В горле першит. Заболеваю. Больно глотать. Нос заложен, ничего не чувствую. В голове творог.
Уже третий раз за зиму.
И устала вставать затемно.
И вообще устала.
Мама отмечала тогда день рождения, я забежала только на минуту, у нее были гости, и мне не хотелось оставаться надолго. Она в последние годы работала вечерами в опере, продавала программки, у нее появились какие-то новые подруги, я их не знала. Она попросила меня зайти с ней в ванную.
– Посмотри, что здесь у меня! Чувствуешь бугорок? Сашенька, дочка, я боюсь!
У нее было уплотнение в груди.
– Мама, ну мало ли у кого какие бывают бугорки.
– Сначала был маленький, как чирей. А теперь он стал расти. Или это я придумала? И под мышками тоже опухли железки. Чувствуешь шишку? И на голове за ушами.
– Мама, у нас у всех полно маленьких опухолей с самого рождения. Ничего страшного! У всех женщин есть такое. Просто тебе нужно провериться. Больно?
– Вроде нет.
– Не бойся, все обойдется!
Не обошлось. Выяснилось, что у нее злокачественная опухоль и поражен яичник. Вообще болезнь развивалась очень быстро.
Начались мамины больницы, операции.
Я ездила к ней почти каждый день.
Ей тяжело было в больнице, хотела домой, говорила, что в палате стены покрыты хворями, как на кухне копотью.
В первой клинике соседкой по палате была старуха, совсем высохшая. У нее из черепа торчали клочья волос. Она все время красилась. И чем хуже было ее состояние, тем ярче становился ее макияж. Своих губ у нее почти не осталось, и она алой помадой выводила большие жирные круги вокруг ввалившегося рта. От ее стонов мама не могла уснуть всю ночь. Когда я пришла к ней, она взмолилась:
– Сашенька! Забери меня отсюда! Я глаз не могла сомкнуть. Я не выдержу!
– Мамочка! Но тебе нужно потерпеть! Здесь тебя лечат!
Она стала на меня кричать, что мне нет до нее дела и мне наплевать, что она здесь сходит с ума. Мама всегда была такая сдержанная, но болезнь ее совсем изменила. То врачи ей казались плохими специалистами, то неправильные ей назначают анализы и питание. Больше всего доставалось сестрам. Мама жаловалась, что их не дозовешься, что все они грубые и им плевать на страдания больных. Возмущалась громко, чтобы в коридоре было слышно:
– Они только берут деньги и ничего не делают! Думают лишь о том, как бы убежать поскорее домой да радоваться жизни!
А медсестры жаловались мне на маму, что она не дает им работать, стоит только выйти из палаты, как мать снова жмет на звонок и зовет их, а когда они приходят, она уже забывает, что хотела, и ругается, что ей не дают ни минуты покоя.
Мне каждый раз было больно и стыдно слышать все это.
Ее раздражение и злость выливались на меня. Она будто ждала моих приходов, чтобы выплеснуть всю горечь и обиду, будто это я была виновата, что рак у нее, а не у сестер, у прохожего за окном или у меня самой.
Потом успокаивалась, и мы с ней просто молча сидели, я поглаживала ее по руке, а она вдруг начинала плакать:
– Лежу тут и думаю, вот бабка-уборщица моет полы, старая, жилистая, крепкая, еще лет двадцать будет тут полы мыть. Почему я, почему не она? И сама себе удивляюсь: как мне такие мысли в голову приходят? Прости меня! Иногда мне кажется, что я – это уже не я. Я тут в кого-то превращаюсь.
Маму уже мучили сильные боли, она все время просила обезболивающих уколов.
– Уколы и то сделать не умеют! Места живого не осталось!
И показывала мне свои исколотые руки и ноги.
Я сама делала ей очередной укол, и она успокаивалась.
– Сашенька, ты хорошо колешь, совсем не больно.
И впадала в забытье.
Я уставала ужасно – приезжала после работы и ухаживала за мамой, помогала ей мыться, причесывала, стригла ногти, массировала спину от пролежней, смазывала кремом ноги, придвинула кровать к окну, чтобы она могла смотреть на деревья. Но еще больше я уставала не от дел – мне трудно было все время находиться с ее мыслями, с ее разговорами, с ее молчанием. С ее страхом перед концом.
После первой операции хирург сказал мне:
– Мы не все удалили.