Кое-как втиснулись. Кондукторша ругается, трясет сумкой с мелочью. У нее очки – запотели.
Ухватилась за петлю, раскачиваюсь. Кожа ремня пахнет кислятиной. Трамвай на стрелках месит свою человечью начинку.
От тусклой лампочки вчерашняя «Вечерка» будто утопленница. На первой странице война, на последней кроссворд. Вероломно напало на нас царство попа Ивана. Точка пересечения линий в перспективе, пупок мироздания, горстка букв.
Новости все те же. Иных зарезали, а тех стоптали. Гробницы разграблены еще при жизни. Окот возвещает конец зимы. Одеснели вы, а мы ошуяли. Вот сейчас, в это самое мгновение, гондольер отталкивается ногой от скользкой, обросшей плесенью и водорослями стены.
Ученые сообщают, что мы – теплокровные, надышали, поэтому в вагоне становится тепло и сыро. Но на каждой остановке мороз из дверей лезет под юбку.
И время все никак не дает исследователям покоя. Ведь давно опытным путем выяснили, что оно заполняет собой пространство не до краев, как жидкая каша, а с горкой, как густая, но теперь проблема возникла с его хранением. По последним данным, сохранить его могут только зимописцы и только последовательно, одно за другим, в линию, которая уходит туда, куда уходят трамвайные пути, и там с ними соединяется, но для удобства это линейное время порезали на строки, как бесконечную макаронину.
Письма читателей. Есть детская игра для совсем маленьких – в доске вырезаны круг, квадрат, домик, разные предметы, и нужно эти формы туда правильно вкладывать. Потерял фигурку – нечем закрыть дырку. Вместо домика – сквозная пустота. И вот у меня ощущение, что моя жизнь – это такой набор пустот: дом, муж, любовь, сегодняшний вечер – и нечем заполнить. Дыры в мироздании – из них сквозит. И дыр этих с годами все больше и больше – люди уходят.
Погода за морем: солнышко, тепло.
Завтра по гороскопу сикось-накось.
Ищу.
Одинокая, счастливая несмотря ни на что, глаза больные, красные, ночью не могла заснуть, все время задыхалась – нос заложен, спала с открытым ртом, просыпаясь от собственного храпа, ходит целыми днями с соплями и тяжелой головой, сморкается до разрыва ноздрей, платок сушит на батарее, и с каждым разом платок становится все жестче, берет его, а он похрустывает. Все видит и все про всех знает. Получила свою порцию счастья и просит добавки.
Повезло, вот я уже у окна, варежку ухватила зубами, дышу на стекло и протираю пальцами в намороженном инее лунку.
Вагон швыряет на стрелках. Гремит по мосту.
Прильнула к глазку и смотрю на рассветающую реку, разлинованную лыжнями. У нас тут тоже были уроки физкультуры – вспомнила то странное ощущение, когда шла на своих стареньких лыжах под мостовым пролетом – над головой ржавые железные конструкции, громыхает невидимый трамвай, а я парю над пустотой, под лыжами – глубина. Так чудесно неумело идти над водой, отталкиваясь палками.
Каждый раз, когда грохочем по этому мосту, вспоминаю орущий кулек на льдине. Может, это та самая река?
Смотрю в лунку, а в ней луностояние. Зимний дым над фабрикой башковит. Долго проплывают газгольдеры, увенчанные сигнальными огнями, потом остановка у школы – там уже начался за заиндевелыми окнами первый урок, и еще заспанных, зевающих учат, что нельзя долго смотреть на луну, а то лунатиком станешь, что мальчики – это будущие солдаты, а девочки – санитарки, и что я у гусеницы и я у бабочки – совсем разные, но это одно и то же.
Мне почти до конечной, вагон пустеет, снова набирается мороза.
Выхожу, иней на кустах булавчат, по дороге у забора в снегу золотые вензеля. Собачьи? Человечьи? Не перестаю удивляться: и что мне в голову лезет?
С крыльца поликлиники спускается хромая в ортопедическом ботинке, на каждом шагу ввинчивая в себя ногу. Она работает в библиотеке, не любит читателей за то, что те берут книжку, а возвращают засаленную лепешку с выпадающими страницами, и в отместку им пишет карандашиком на первой странице детективов, кто убийца.
В регистратуре невидимка за окошком тараторит мелко, будто грызет слова, как кролик морковку.
Поднимаюсь к себе на второй этаж направо, там на двери кабинета табличка: такая-то, повелительница жизни, хозяйка женщин. А те сидят в очереди, во всех озимые, разговоры про муть в моче, ребенком больше – зубом меньше, живот дынькой – пацан, арбузиком – девка.
И все про всех знаю.
Вот у этой ночи бесконечные, а годы трусцой. И жизнь завивается нескончаемой картофельной кожурой.
Той хочется, чтобы все было по-людски, муж, ребенок, чтобы утром завтракать вместе, а не умеет. В прошлом году взяла путевку на речной круиз, решила, все, отступать некуда, поеду в отпуск на корабле одна, а вернусь счастливая. И вот в последний вечер сидит на палубе и смотрит на чайку, которая сидит на поручне и смотрит на нее. И чайка думает: «А ведь мы сестры. Ты, я и вот эта пристань, к которой никто не пристает».
А эта вот – глаза тяжелые, овечьи – горе-художница, которая дарит всем знакомым на дни рождения свои картины, а те мучаются, куда их деть, так в прошлом году одна пара, он крупный губошлеп и везунчик – когда спрашивают: в какой руке? – всегда угадывает, а она работает в собачьем салоне, купает и стрижет собак, жара, все закрыто, потому что после ванны песик может простудиться, поэтому она выбегает покурить потная, вся в собачьей шерсти, так вот, они при художнице повесили подарок в столовой, а потом сняли и забыли снова повесить к ее приходу. Она приходит, а на том месте, где висел ее натюрморт, – часы. Теперь сидит на банкетке у окна, задумавшись, и подсчитывает что-то на пальцах.
Захожу, снимаю платье, вешаю его на плечики за дверью, надеваю хрустящий халат.
И начинается.
– Следующая!
Стягивает с себя рейтузы, трусики, утирая запястьем текущий нос, лезет на холодное кресло. Гусиная кожа высыпала на посинелых тощих бедрах, на ягодицах с красными полосками от резинки. Курчавится рыжее.
Казнить нельзя помиловать.
А сегодня утром, когда снег и сумерки еще были единым целым, на трамвайной остановке шмыгала носом простуженная, вся в соплях отроковица.
Я рядом стояла. Трамвая долго не было.
Потом кто-то выдохнул:
– Идет!
Остановка затопталась, защурилась.
– Пятерка? Или двенадцатый?
– Пятерочка!
Трамвай все ближе, а отроковица вдруг бегом от него, заскочила за остановку и, захлебываясь, согнулась пополам в рвоте. Снова увидел свет бабкин соленый огурец и еще что-то рубленое, винегретное.
Пока отдышалась, отплевалась, трамвая след простыл. Я тоже уехала.
Я осталась.
Еду в трамвае и стою на остановке.
Над рвотной кляксой – пар. Прилетела галка, подскакала кособоко, клюет горячее.
Я подошла совсем близко, наши клочки дыхания сцепились, съежились вместе. Спрашиваю: