В Балаклаве, в какой-то душной лавке, где свисали с потолка липучие ленты, облепленные мухами, Вера накупила разного материала и теперь проводила время за шитьем чепцов и распашонок. Карпову казалось чем-то удивительным, невероятным, что вот пройдет время, всего-то несколько недель, и здесь, в этой комнате с зелеными отсветами сада на потолке, появится кто-то, состоящий из него и из нее, и головка его, наверно, вдвое меньше его кулака, поместится в этот кукольный байковый чепец.
В запущенном саду, расчистив место в зарослях ежевики, Карпов устроил что-то вроде душа – на крепкий сук вешал лейку с водой, которая нагревалась за день на солнце. После душного крымского дня приятно было облиться и смыть с себя пыль и пот. В жару он устраивал для Веры такие обливания по два-три раза в день. У нее опухали ноги, начиналось сильное раздражение на коже. Вера расчесывала чуть ли не до крови живот.
Карпов перетащил диван на террасу, где было свежо в тени от винограда и не так душно, как в комнатке. Вера ложилась, и он делал ей массаж маслом с арникой, разглаживал раздраженную кожу на надутом животе с выпихнутым наружу пупком, водил пальцем по вздутым синим венам под прозрачной кожей, по темной полоске, которая шла от пупка вниз. На спине у нее стала быстро расти черно-коричневая родинка, корявая, мясистая. Он испугался, что это может быть какая-то опухоль, но Вера расчесывала ее ногтями, не боясь сковырнуть.
Ее уже не тошнило, как в первые месяцы, но теперь мучила изжога, может быть, от минеральных солей в местной воде, но другой воды у них и не было.
Кроме того, что они много ходили, Карпов следил за тем, чтобы Вера делала гимнастику, они вместе придумывали разные забавные упражнения: то она бросала камушки, стараясь попасть в дупло старой яблони, то шагала по веревке, брошенной на землю.
Когда начинались дожди, с виноградника прорывался мутный, с камнями и глиной, ручей и размывал дорогу, по которой они ходили в деревню. В сарае Карпов нашел три длинные доски, из которых соорудил что-то вроде мостика. Вера шла по нему, и доски поддавались, пружинили под ней. Каждый раз он крепко держал ее за руку. Карпов запретил Вере одной переходить здесь через ручей. Глядя, как прогибалась под ней доска, он вдруг испугался, что она обязательно поскользнется, оступится, упадет.
Вере снились глупые, абсурдные сны, и она рассказывала их Карпову каждое утро. В одном из них ее живот разнесло до такой степени, что кожа разорвалась и ребенок выпал, почему-то одетый. Татарка-учительница из мектеба, оказавшаяся тут же, во сне, стала говорить, что еще рано, и засовывать ребенка обратно – все сны были в таком же роде. Карпову хотелось, чтобы Вера смеялась над этой чушью, но она во всем видела какой-то смысл, какое-то предзнаменование.
Среди книг, обнаруженных им на чердаке, пыльных, отсыревших, пропахших плесенью, Вера нашла уморительную брошюрку со всевозможными мудростями из прабабкиного сундука. Страницы кое-где слиплись, пропитались чем-то малиновым – может, кто-то капнул в прошлом веке вареньем. Полистав, она наткнулась на приметы, касавшиеся беременных, и стала читать:
– Если наступить на кошку – у ребенка на теле может появиться место, покрытое шерстью. Если спящей на грудь или живот попадет лунный свет, то ребенок будет лунатиком…
Все остальные приметы были такими же глупостями. Женщине нельзя долго смотреть на воду – дитя родится косоглазым, нельзя становиться на веревку – родится удушенным пуповиной, и т. д. и т. п.
Оба посмеялись над этой ерундой, но потом Карпов заметил, что Вера отказалась от упражнения ходить по веревке. До этого она начала было вязать их будущему ребенку кофточку – теперь бросила.
Ночами, наполненными дождем и шорохами сада, они прижимались друг к другу на продавленном чужом диване в неуютной чужой комнате, и Вера опять принималась плакать. Карпов крепко обнимал ее, гладил по голове, целовал мокрые глаза, щеки и шептал, что все будет хорошо, что у них родится тот, кого они ждут, и что деньги еще есть, что они уедут куда-нибудь, где их никто не знает, и будут там жить – незаметно, тихо, счастливо. Вера, успокоившись, засыпала, а для него начиналась мучительная, изматывающая, бессонная ночь. Он смотрел в темноту за окном и думал о том, что у них ничего не будет.
Долгими вечерами, когда в окна залетали унылые татарские песни, перемешанные со звоном цикад, Карпов успокаивал Веру, что все складывается как нельзя лучше. Он говорил ей каждый раз:
– Главное, что мы сейчас вместе. Тебе нужен покой, воздух, фрукты. Главное – наш ребенок. Это наше с тобой счастье, и никто не посмеет лишить нас его, никто не может помешать нам быть счастливыми сейчас, теперь, вот этим вечером.
Вера боялась завтрашнего дня, и он тоже, но снова и снова пытался объяснить ей, что нужно быть счастливым сегодня.
И действительно, иногда наступали минуты, когда все забывалось, когда страх куда-то незаметно исчезал, рассеивался на крымском солнце, уносился полуденным ветром с моря. Все чаще Вера вдруг замирала, прислушиваясь к тому кусочку жизни, который уже вовсю кувыркался в ней. Она брала его руку и прикладывала к своему животу.
– Вот, чувствуешь? – улыбалась она. – Вот сейчас опять! Вот здесь, это он ножкой!
Карпов прижимался к тому месту ухом, щекой и чувствовал, как за тонкой живой стенкой кто-то топочет нетерпеливо, подает им знак, мол, ждите, я уже здесь, я уже иду к вам! И в эти минуты его охватывало такое удивительное, ни с чем не сравнимое чувство покоя, света, чистоты, что он хотел только одного, чтобы прямо сейчас, именно в эту минуту, все закончилось, просто прекратилось, чтобы ничего больше не было, ни завтра, ни послезавтра, ничего, только вот это не заслуженное им счастье, только топот этой невидимой ножки у него под щекой.
Франческа, вот я и в Грименце.
Уехал летом, приехал в зиму. В первый день все было покрыто снегом: и крыши, и цветы, и ели, и столики уличного кафе. Здесь говорят, что в сентябре снег редкость. Говорили это, словно извиняясь, а я радовался, украдкой лепил снежки и все не знал, в кого бы швырнуть.
Вдруг солнце – и все в одночасье растаяло, белыми остались лишь где-то наверху, парусами, вершины валлийских гор. Ветер дует в эти паруса, и Валь Д’Аннивьер со всеми деревеньками, водопадами, стадами, церквушками и моей пуговицей, отскочившей с куртки, когда присел завязать шнурок, плывет куда-то под ослепительным, легким, полудетским небом.
Живу в маленькой гостиничке, где хозяин, усатый валлиец, депутат, между прочим, их парламента, каждый вечер в ресторане играет на аккордеоне, думая усладить слух своих немногочисленных гостей. Вчера вечером все быстро разбежались – и я тоже, – он остался в обеденной зале один на один с какой-то старой дамой. Кажется, они оба жалели друг друга, и оттого она не уходила, а он не переставал играть.
Ходил гулять в деревню. Дома здесь совсем как в России – деревянные срубы, и даже крыши покрыты дранкой. И стоят эти избушки не на фундаменте, а на курьих ножках: на нескольких поставленных на попа чурках. На них лежат круглые плоские камни, что-то вроде кухонных досок каких-нибудь неандертальцев, некогда обитавших в здешних долинах, и уже на эти каменные плошки ставится сруб. Так приятно трогать рукой это дерево – черное, высушенное столетиями, прожитое поколениями. И всюду цветы. Прут из каждого окна. Дома обмотаны купами гераней, как шарфами.