Мне казалось, что все это для мамы, чтобы как-то поддержать ее, но вот я увидел брата, и он оказался крепким и мускулистым. Только потемнела кожа, больше появилось морщин да исчез указательный палец на левой руке.
Саша улыбнулся:
– Пустяки! В ночную смену у станка зазевался.
И еще непривычно было видеть его в лагерном наряде: черная куртка с номером, кожаные шлепанцы.
Выходить зэкам разрешалось только в туалет, и я толкался с бабами на кухне у стола и плиты, а Саша лежал на койке и ел в ожидании курицы торт.
Свидание было двухдневное, и все это время на кухне что-то варили, жарили, а в комнатах без конца ели.
Я еще, помню, подумал о тех, кто здесь работает, проверяет наши сумки – ведь все тащат сюда продукты, которые дома, может, и ставят на стол раз в год, такого в этом убогом Льгове днем с огнем не сыщешь. Забавно – дом свиданий, где с утра до ночи круглый год идет пир – на границе зоны и голодного застуженного города.
Желудок, настроившийся давно на пайку и ларек, разумеется, все это переваривать отказался, и Саша часто бегал в конец коридора.
То и дело было слышно, как грузинки искали ребенка по чужим комнатам:
– Гия! Моди! Моди!
Заглянул мальчишка и к нам. Видно, собирал конфетную дань. Саша дал ему шоколадку и хотел посадить к себе на колени, приласкать, но Гия вырвался и убежал.
Я привез деньги – несколько сторублевок, скатанных в трубочку и засунутых в полую ручку тележки. Отвинтив винты, можно было устанавливать высоту ручки, а при желании и вовсе вынуть ее.
Ночью ни я, ни он, мы не могли заснуть. Саша все ворочался, потом вставал, подходил к столу, записывал что-то.
У нас разница в шесть лет. В детстве для меня он был важнее, наверно, чем мама и отец, хоть я и не осознавал это, но ему было всегда со мной скучно.
Утром, вернувшись из уборной, утирая мокрое лицо, он засмеялся:
– Пристали строчки Заболоцкого: «Выйти на волю при ветре и поклониться отчизне. Надо готовиться к смерти так, как готовишься к жизни». Сижу над очком и декламирую.
От еды уже тошнило, но делать было нечего, к тому же не хотелось, чтобы пропадали продукты, которые достали с таким трудом, и мы опять принимались набивать животы. Потом чифирили.
Из окна ничего не было видно из-за намордника, только нарезанное на серые полоски небо, и брат расспрашивал – что здесь на улице перед зоной.
Потом пришли и сказали, что через полчаса ему уже уходить. Деньги он приготовил заранее. Сторублевки были измяты до шелковой мягкости и скатаны в пульку. Эту пульку Саша завернул в кусок полиэтилена от пакета с конфетами и аккуратно запаял огоньком от спички.
Теперь, когда нужно было прощаться, он засунул эту живительную свечку в задний проход.
Потом крикнули:
– Шишкин!
И его увели.
Когда снизу позвали, он будто съежился, втянул голову в плечи, лицо стало каменным. Саша сложил руки за спиной и пошел быстро, защелкав шлепанцами по полу.
Я провозил деньги в тележке каждый раз. С тех пор, может, все изменилось, и теперь они развинчивают и тележки? Не знаю.
Свидание давали два раза в год, но бывало и такое, что проездишь зря. Один раз уже написал заявление, жду, когда впустят, а мне отказ. Вышел какой-то новый, раньше его не видел. Спрашиваю:
– Что такое? Почему? Ведь положено!
Ответ с облачком перегара:
– Свидание дается не вам, а ему. Он нарушил дисциплину и был лишен свидания.
Разговор короткий. Этому типу сунуть бы в лапу, да денег с собой таких нет, чтобы не отказался, а тележку ведь не станешь при нем развинчивать. Да и дашь ему, а что толку, он лишь сошка, а на всех денег не хватит. И потом: где их взять, деньги-то? В школе много не заработаешь.
И поехал обратно ни с чем.
Мама все надеялась, что ей станет лучше и она сможет приехать в Льгов, но после операции уже об этом нечего было и думать.
Потом что-то там, в зоне, произошло, и из Льгова его отправили на Северный Урал, в Ивдель. Оттуда он писал, что и здесь, на новом месте, с ним все в порядке, только очень уж холодно. В каждом письме просил прислать теплые вещи. Еще он писал маме, что она обязательно должна его дождаться, и тогда все будет хорошо.
Ездил я к Саше и в Ивдель.
С ним в отряде тоже был москвич, и с его матерью я встретился у метро на Семеновской. Она передала что-то для сына и сказала:
– Ничего там нет, все отсюда везите: фрукты, овощи.
Еще рассказала, как лучше ехать, где пересаживаться. Эта женщина и меня называла сыночком.
Я поехал на Преображенский рынок. Это было в начале июля, шла самая клубника. Накупил всего. Подумал: авось довезу.
Нужно было лететь до Свердловска, оттуда на поезде ночь до Серова, там пересадка и еще целый день до Ивделя. Свидание дали только на следующий день, и пришлось заночевать в избе при зоне. В комнате стояло несколько кроватей, и там еще спали старик с девочкой и какая-то татарка, кричавшая во сне. Девочка, когда старик ее убаюкивал перед сном, все спрашивала:
– А папка драться не будет?
От нечего делать бродил по поселку. Все деревянное: улицы, тротуары, дворы – вымощены досками. Когда дерево подгнивает, поверх его снова набивают доски. У зоны, где лесопилка, – огромные горы гниющей щепы, оттуда ветер приносит в поселок какой-то особый пряный и колкий запах. Горы такой высоты, что их видно из-за домов и деревьев. Уходишь от них – а они растут, следят за тобой из-за крыш.
Когда запустили и я стал разбирать сумку, оказалось, что ягоды уже испортились. Было обидно идти в уборную и вытряхивать из стеклянных банок содержимое, поросшее мхом.
В тот раз все было не по-людски. Мы с братом отчего-то поругались. Да еще деньги застряли в тележке. Саша перевернул ее и несколько раз ударил о железный край кровати. Потом кое-как выцарапали бумажки вилкой.
Когда ехал обратно в Серов, по поезду ходил патруль с собакой и у всех проверяли документы – в одной из зон был побег. За окном на десятки и сотни километров тянулись вырубленные леса.
Ехал, смотрел на бесконечные эшелоны с бревнами, стоявшие на каждом полустанке, и думал о том, что потихоньку разрастается коллекция. Мамин лифчик с поролоновым обманом. Тяжелый свист щетины об асфальт. Шелковые деньги, проглоченные снизу. А теперь в ней был и голубой мохнатый дымок на клубнике. И пронзительный, настоянный на гниющей щепе ветер. И вот это низкое северное небо, сизое, как доски, которыми вымощен Ивдель.
А помнишь, Франческа, Пасху?
Сначала на остановке перед домом наша полоумная горбушка веткой вербы все норовила стегануть прохожих и приговаривала:
– Верба бела, бей до бела, верба хлест, бей до слез!