Крик его был обращен к Юлику, и видно было, что он вкладывается в него без остатка, его всего сотрясало от крика, продирало до глубины, до самого дна.
Юлик прохаживался по комнате и, спокойно поглядывая на Рубцова, перебирал струны, извлекая из гитары не связанные между собой музыкальные фразы.
— Если народ не хочет, чтоб ты пел! Что я тебе ее отдавать буду.
— Я Рубцов! — продолжая сжимать кулаки и наклоняясь вперед, вскричал — но более взвизгнул — Рубцов. — Ты меня не знаешь?!
— А я Файбышенко, — с прежним спокойствием отозвался Юлик. — Ты меня знаешь?
— Отдай гитару! — снова пустил фальцетного петуха Рубцов. — Отдай, тебе говорят! Отдай!
— Забери, — останавливаясь, насмешливо предложил ему Юлик. — Ну? Что? Давай.
Кулаки у Рубцова побелели — с такой силой он сжал их. Сжались и побелели губы.
— T-ты! T-ты! — вырвалось из него, он шагнул к Юлику, но тут же остановился. Ясно было, что с Юликом ему не совладать.
В следующее мгновение Рубцов неожиданно ступил к Лёнчику, выхватил у него из рук бутылку, размахнулся, чтобы шваркнуть о пол, но тихо сидевший до того в стороне Купор в броске подлетел к Рубцову и выхватил бутылку теперь уже у него. Рубцов ошеломленно посмотрел на свою опустевшую руку, осознал происшедшее — и стремительно полетел к выходу из комнаты. Дверь за ним влупилась в косяк, будто выстрелила.
Молчание, что наступило следом за тем, было как выдох после долгой, закружившей голову задержки дыхания. Прервала молчание Ира.
— Зачем ты так, — обращаясь к Юлику, с укоризной произнесла она.
Юлик словно ждал этих ее слов.
— А что он из себя корчит? Я Рубцов, Рубцов! Ведет себя как подгулявший приказчик.
— Ты что, видел, как ведут себя подгулявшие приказчики? Жил тогда?
— Представляю, — поворачиваясь к ней спиной, сказал Юлик.
Лежавший беззвучно и неподвижно Ревуцкий зашевелился, встал на кровати сначала на четвереньки, а потом спустил ноги на пол и поднялся во весь рост.
— Ирка! — проговорил он качающимся пьяным голосом, наставляя на нее указательный палец. — Твой муж обидел Рубцова. Даже если Рубцов был виноват… Но за его стихи ему все нужно прощать. Иди беги за Рубцовым, — перевел Ревуцкий взгляд на Юлика. — Приведи его обратно. Приведи, говорю! Приказываю. Полковник тебе приказывает!
— Иди ты, «полковник»! — снимая с себя гитару, выговорил Юлик. Отдал ее Купору, прижимавшему к груди отнятую у Рубцова бутылку, и повернулся к Ире. — Ты домой хотела? Поехали.
Лёнчик с ними пришел, следовало с ними и уходить.
Вызывать лифт, ждать, когда придет, не стали и пошли по лестнице вниз пешком. Шли молча, было ощущение, что сейчас ни скажи, все будет не к месту, любое слово. И только когда уже прошли второй этаж и повернули на последний вираж, Юлик, ни к кому не обращаясь, сотряс воздух:
— Надо же было так себе кайф испортить!
Ира не отозвалась. Должно быть, из нее рвалось что-нибудь вроде того: «Зато погуляли!» — но она удержалась. У Лёнчика на языке крутились те же слова, что у Юлика, но какой смысл было вторить ему эхом? Однако когда миновали вахту и, подойдя к входной двери, стали прощаться, у Лёнчика противу воли спросилось:
— Что у вас там произошло?
— Да-а, — неохотно протянул Юлик. — Он хочет сидеть на троне и чтобы все вокруг поклонялись. Он что, Окуджава? Вот Окуджава — пожалуйста, я согласен. А он с какой стати?
— Ты же не читал его стихов, — сказала Ира.
— А ты читала?
— Не читала. Но в институте все вокруг говорят…
— Мало ли что у вас в институте говорят, — оборвал ее Юлик.
Оставшись один, Лёнчик направился было к лифтам, но передумал и свернул к лестнице. Он решил подняться к себе на этаж пешком — так же, как спускались. Там, у двери, Юлик напомнил об Окуджаве, и рука у Лёнчика тотчас вспомнила рукопожатие Окуджавы и слова, которые тот сказал ему. И чем выше он поднимался, тем легче становился гнет, что лежал в груди тяжелой бетонной плитой после происшедшего в комнате на пятом этаже. Плита эта все истончалась, истончалась, и как истаяла до конца — он не заметил того. В нем осталось только рукопожатие Окуджавы.
К телефону на вахте его вызвали, когда он уже лежал в постели. Часы над головой дежурной, когда Лёнчик скатился к ее столу, показывали два часа.
Он сорвал с телефона на стене, который предназначался для таких разговоров, трубку и тревожно выдохнул:
— Алле!
Кто ему мог звонить в такое время, он даже не мог догадаться. Он подумал об отце с матерью, о сестре, брате. И о Жанне промелькнула мысль.
В трубке играла музыка — в технике телефонной станции произошло замыкание, и какая-то радиоволна подавала на линию свой сигнал.
— Лёнчик, — сквозь звуки скрипок произнес в трубке голос Веты, — извини, если я тебя разбудила, но я собралась ложиться — и чувствую: не могу лечь. Почему ты мне не сказал правды о своем обсуждении?
О Боже, прозвучало в нем с облегчением. Вета почти никогда ему не звонила, а уж в такое время тем более, обычно звонил он ей, но по ее тону и ее вопросу было ясно, что ничего ужасного не случилось.
— О каком обсуждении? — спросил он, не понимая, о чем она.
— О твоем сегодняшнем обсуждении, — ответила Вета. — Представляю, что с тобой делалось, когда мы встретились. А я — с Мандельштамом… Мне ужасно стыдно.
Она говорила — в Лёнчике, будто приходя из некоего невероятного далека, прорезалось, прорастало воспоминание о сегодняшнем обсуждении в институте. Казалось, оно было на самом деле год, два, десять лет назад.
— Мои стихи понравились Окуджаве, — сказал он, осознавая одновременно, что за музыка сопровождала их разговор. Это был «Полет шмеля» Римского-Корсакова. Басовито гудя струнами скрипок, шмель пронзал своим мохнатым, играющим радугой телом залитые солнцем пространства, плыл в них вольным, ни от кого не зависимым маленьким кораблем — само воплощение свободы, упоения жизнью, легкости бытия.
— Окуджаве? — переспросила Вета. — Когда?
— Сегодня.
— Сегодня? — с удивлением снова переспросила она. И сообразила: — А! Это же сегодня у вас в общежитии встреча с ним! И что же, ты читал ему свое?
— Читал, — невольно переполняясь гордостью, подтвердил Лёнчик.
— И ему понравились? — в голосе Веты прозвенел восторг. — Лёнчик, это здорово!
Шмель, летевший в трубке на крыльях скрипок, подхватил Лёнчика, принял в себя, Лёнчик стал им, и теперь сияющие солнечные пространства были открыты ему во всей их беспредельности, он был их обитатель, их хозяин — их полноправный владетель.
Вета заставила его подробно рассказывать об Окуджаве, переспрашивала, уточняла детали, а потом неожиданно замолчала. Он произносил в трубку: «Вета! Вета! Почему ты молчишь?» — она молчала, только раз ответила ему: «Подожди, дай соберусь с духом», — и наконец, видимо, собралась: