Я чувствую к этому человеку смесь отвращения и уважения. Отвращение порождено его грязным промыслом, уважение — спокойствием, с которым он творит его. Если бы мои товарищи по партии увидели бы его со щипцами в руках, то сразу бы нарекли «убийцей русских детей».
Ярлыки — удобная штука.
Саркисян извлекает из Лены окровавленный комок. В нём я не вижу то, что зовётся ребёнком. Щипцы вновь входят в Лену. Теперь они должны охватить оставшиеся части ребёнка. Содержимое Лены представляется мне наполнением консервной банки, где в кучу свалены части рыбы: мясо, хребет, чешуя. Только здесь всё куда отвратительнее. Я узнаю крошечные ручки, ножки. Узнаю и отворачиваюсь.
После работы щипцов начинается выскабливание. Его задача — полностью очистить Лену от ребёнка. От того, что звалось им когда-то. Следом в дело вступит насос.
Многие считают, что аборт не может считаться убийством. Это их право, но здесь, рядом с Леной, держа её за руку, меня не покидает уверенность — я стал свидетелем чудовищного убийства. Только жертва не могла кричать или звать на помощь. Ей не дали ни одного шанса на борьбу.
В России в год производится более восьми миллионов абортов. На сто родов приходится почти четыреста абортов. Россия лидирует среди всех стран мира по статистике абортов.
Мы выходим с Леной от Саркисяна. В тот же день. Здесь не принято сопровождать после абортов. Я говорю:
— Ты веришь в Бога?
— Можно ли верить после такого? — вздыхает Лена.
— Только после такого и можно, — улыбаюсь я.
II
Слишком много мёртвых вокруг. Мёртвых внутри. Мёртвых снаружи. Хочется прикоснуться к кому-то живому, чтобы почувствовать себя живым.
И я, с запозданием приняв приглашение на ужин, звоню в дверь Нины, чувствуя вонь мочи в её подъезде. Рядом с её квартирой кто-то вывел красным «блядь».
Нина открывает дверь. На ней серые обтягивающие брюки и белая блузка. Она смотрит на меня своими влажными, собачьими глазами и приглашает войти.
У кухонного стола суетится Инна. На ней вновь красная юбка. Наверное, у неё их много, вот и меняет, думаю я.
Они подготовились к моему приходу. В квартире Нины идеальная чистота. На кухонном столе, накрытом накрахмаленной скатертью, жареная картошка с уткой, фаршированной яблоками, салаты, колбасная и сырная нарезки, маринованные шампиньоны и малосольные огурчики.
Мы усаживаемся. Едим, пьём охлаждённую водку и беспечно болтаем о всяческих пустяках. Становится легко и спокойно. Словно вернулись те времена, когда я встречался с людьми для общения, а не для того, чтобы принести смерть.
Переходим в комнату, прихватив с собой кремовые пирожные. Оказываемся в постели. Когда Инна склоняется над промежностью Нины, я вспоминаю, что у второй вырезан клитор. Мои движения становятся медленными и вялыми.
Клитор отвечает за сексуальное удовольствие, кроме этого у него больше нет никаких функций. Его удаление — древний ритуал. Фрейд видел в этом окончательную феминизацию. Для чего Нина отдаётся мне, если секс для неё, как мир для слепого или глухого, потерял прежнюю многогранность?
Если верить сексологам, фригидные женщины занимаются сексом снова и снова не для того, чтобы наконец-таки поймать оргазм. Наоборот, они лишний раз хотят убедить себя в том, что он им не доступен.
Мы лежим в постели и пьём «Чёрный доктор». Я должен спросить:
— Вы смогли бы убить человека?
— Я бы убила мать, — не задумываясь, отвечает Нина.
Не слушаю её, обращаюсь в пустоту:
— Мне кажется, убить можно лишь, родившись с этим правом.
— Животные убивают каждый день, — говорит Инна.
— Но мы не животные, — замечаю я.
— Ты не можешь убить, Даня? — тушит сигарету Инна.
— Не способен, — я стараюсь придать беседе форму игры.
— Должна быть веская причина для убийства. Если её нет, то нет и решимости.
— Разве человек может убить, взяв на себя функцию Бога? — спрашиваю я.
Инна отвечает:
— Бог — это форма безумия. Разница между мной и тобой, Даня, в том, что я способна принимать себя такой, какая я есть. Ты же слишком много размышляешь и не можешь взять на себя ответственность за то, что хочешь сделать. Ты безумен Богом, потому что Бог — это выдуманное ограничение высшего порядка, табу на все времена.
— Ты как Иван Карамазов, — вздыхаю я, — всё дозволено, всё можно, так выходит?
— Когда у тебя появится веская причина убить, ты сделаешь это. На всякого Карамазова найдётся свой Смердяков.
III
Когда он позвонил, я решил, что ошиблись номером. Ему пришлось долго объяснять мне, что он, Арнольд, тот самый человек, который верховодил на странной вечеринке, где мне довелось быть фотографом. Наконец, я согласился на встречу.
— Мы следили за вами, — говорит Арнольд.
Его чувственные губы, по обыкновению, не шевелятся. Рот закрыт. Мы в уютном кафе с бледно-розовыми скатертями и пышной зеленью на подоконниках. Он платит.
— Для чего и как?
— Отвечу только на ваш первый вопрос. То, что вы видели, допустим, игра. Но среди играющих есть серьёзные люди, которые хотят конфиденциальности.
— Я оправдал оказанное мне высокое доверие?
— Да. Вас не зря рекомендовали. — Арнольд смотрит в окно. — Скажу больше, поскольку не вижу смысла в этих хождениях вокруг да около: хотели ли бы вы стать частью одной большой идеи, Даниил?
Во мне и так слишком много идей, думаю я, смертоубийственных идей, из плена которых никак не освободиться, но я говорю:
— Какого рода эта идея?
— Вы думали о нашей стране?
Те же заходы в разговоре, что и у Яблокова или Марка Ароновича. Все эти, допустим, предводители одинаковы.
— Наверное.
— Вам не кажется, что во все времена она была подвержена расшатывающим девиациям внешнего мира? Допустим, как в роддоме одного младенца меняют на другого, другого на третьего и так далее. И каждый прекраснее предыдущего.
— Значит, мы достигли совершенства?
— Как раз таки нет, Даниил. Ныне мы находимся, допустим, в застойном состоянии. В условиях застоя, духовного и социального, интеллигенция, как в лучшие годы, должна стать двигателем процесса перемен.
— Не дай вам бог жить в эпоху перемен, говорили китайцы, — вспоминаю я.
— Что угодно? — наконец-то появляется официантка.
— Двести водки и четыреста томатного сока, смешать, — привычно заказываю я.
— Вам? — официантка обращается к Арнольду.
— Кофе по-венгерски, — официантка уходит, и Арнольд продолжает. — Человек, допустим, склонен страдать от собственной ничтожности и бессмысленности жизни, об этом много написано и переписано, но вся эта шелуха отпадает, как только появляется идея. Идеи правят миром. Они не имеют предела.