А фигура? Ведь и ест-то — так только: перехватит кусочек и хорошо, но сала, сала: тут складка, там складка. Господи, не выправишь всего!
Так Люба, может быть, впервые за последние двадцать с лишним лет рассматривала себя в зеркало и сокрушалась, ужасалась, даже поплакала.
Достала альбом с фотографиями юности — тут она такая, какой должна была запомниться Петру: взор ясный, чистый, блестящие черные волосы в мелких завитках у лба, уложенные в пучок. На артистку Заботкину похожа. Где теперь эта артистка? Аккуратный овал лица, нос прямой, точеный. Ну, нос, положим, и остался таким, ничего ему не сделалось. А вот фигура — стройная, подтянутая, где она?
А тут и Мраморнов рядом с ней. Симпатичный, ничего не скажешь, красивый. Глаза большие, умные. И бас. То есть, баса, конечно, на фотографии не видно, но голос она вспомнила отчетливо, лишь на лицо глянула. Вроде бы и не крупный он мужчина — поджарый, среднего роста, а такой шикарный у него бас.
А сам какой был — интеллигентный, представительный, умный, обходительный — пальто всегда подавал, если женщине, руку протягивал, если из трамвая. Понятно, что такого и уведут. Всегда найдется какая-нибудь, а Люба вечно растяпа. Ведь он ей так и говорил с нежностью: «Растяпа ты моя!»
Ну и пожалуйста: уехала она после института на два месяца на практику в Сибирь, возвращается, а он накупил всего — цветов, вина.
— Сядем, Люба, — говорит, — есть разговор.
И та-ак посмотрел. А она говорит:
— Миленький, ты-то как, соскучилась я. Всю практику о тебе протосковала!
А он говорит:
— Не надо, Люба, позабудь. Мы прожили с тобой хорошо. Честно. По-студенчески скромно. Радостно. Но, понимаешь, это не то. Ты — хороший друг, товарищ, даже слишком хороший, Люба, дорогой мой человек, но… я не чувствую, что ты — женщина. Понимаешь?
Люба совсем даже не понимала, но согласно кивала.
— Ну, вот ты приехала, и мне хочется тебя обнять, поцеловать, но… как сестренку. И рассказать что как на работе. Как товарищу. И ты все поймешь. А потом, дорогой мой человек, мне хочется встать и пойти к жене, к женщине. Пусть ничего не понимающей, глупой, вздорной, капризной… Ну, теперь поняла?
Люба вновь закивала. Она поняла только, что он говорит о ней как-то очень хорошо, с теплом, уважительно, но она все не могла это увязать с какой-то капризной женщиной. Она смотрела на него доверчиво и улыбалась.
И тогда он занервничал, встал из-за стола, заходил по комнате туда-сюда. А комната маленькая — три на четыре, ходить особенно некуда. И поэтому получилось, что он как-то вдруг заметался в этой тесноте.
— Словом, у меня есть женщина, — вдруг сурово произнес он. — Я к ней должен уйти.
— Любовница? — выговорила она стыдное слово, покраснела и засмеялась.
— Пусть так. И мы с тобой вместе больше жить не можем. Мы должны развестись. Но ты — всегда будешь моим лучшим другом, — пообещал он. — И если у меня случится несчастье, я приду к тебе, дорогой мой человек. А ты — знай, что у тебя всегда есть я.
Вот так благородно он тогда ей все сказал, во всем признался, не лгал, не скрывался, не дожидался разоблачения.
И Люба потом видела его на набережной с выбеленной перекисью блондинкой. Она была в гофрированном платье в красно-белую полоску, препоясанном золотым пояском. И Мраморнов вел ее, обняв за талию и заложив большой палец за поясок.
А Люба пришла домой и только тут до нее наконец дошел смысл происшедшего. И она плакала, плакала и сама же себя уговаривала, самой же себе поясняла: «Ну, так она ж ему в пару, в пару!»
Прежде всего надо было срочно привести себя в порядок. Пошла к соседке-парикмахерше, та ей прямо на дому подчернила седину, подстригла, укладку сделала, маникюр заодно. Маску даже на лицо — клубника со сливками. Потом надо было, конечно, хоть как-то приодеться, а то у нее один хлам, старье серо-черно-коричневое. На работу так еще куда ни шло — чем скромнее на работе, тем лучше, тем больше к ней уважения. Работа такая. Люба — главный бухгалтер по ревизиям. Крупные предприятия ревизует. Сразу видно — честно трудится. Кофточки иные у нее даже с латками на локтях.
Есть, правда, один костюмчик симпатичный — джерси на золотых пуговицах, но — какая досада — побит молью: тут дырочка, там дырочка. Не пойдет. Вспомнила — у нее отрез лежал — еще на сорокалетие подарили — ничего, миленький: васильковый такой в мелкий белый цветочек, импортный. И весело, и неброско. Побежала к приятельнице по работе, попросила помочь раскроить.
Та достала выкройки. Выбрали наконец нужный фасончик: рукавчик такой пышненький — от самого плеча как бы крылышки, воротник большой белый, почти пелерина. Впереди две завязочки. Люба вспомнила — дома у нее были кружева: от немецкой комбинации неношеной можно отпороть и воротник оторочить. Раскроили на скорую руку — время-то идет, за ночь все сшили, кружева очень даже пришлись — голубые, нежные, с белой прожилочкой. И вот пока шили с приятельницей-то, та все в свою сторону клонила:
— Ой, любишь ты его, Любка, по всему видно, всю жизнь, наверное, ждала этой встречи…
А Люба ей:
— Если б я ждала всю жизнь, разве надо было бы мне так сейчас впопыхах бестолково собираться-то? Все было бы у меня уже приготовлено, да и себя бы побольше холила, следила бы, готовилась… Нет, я его, конечно, не люблю, но…
Под утро домой побежала с новым платьем, в храм Божий зашла — свечечку поставила, записки написала и о здравии, и о путешествующих, и о начале благого дела, потом на работу отправилась, взяла отпуск за свой счет, туфли еще купила — белые, с дырочкой для большого пальца, почти босоножки, на каблучке, венгерские. И к платью они, и к плащу: плащ бежевый. Билет на вокзале купила. Гостинцев целую сумку собрала. Ну — с Богом, путешественница!
После трудовой ночи да дневной беготни в поезде ее разморило-разнежило, картины всякие прекрасные поплыли перед глазами, слова приятельницы вспомнились: «Любила ты его, Любка, всю жизнь, все двадцать с лишком лет к этой встрече готовилась, что вот приедешь ты к нему когда-нибудь, а он увидит и все поймет. Скажет: и я тебя любил, Любушка, всю жизнь. Но так сложилось. Судьба нас развела, а любовь соединила навеки».
Волны ходили в груди, сладко так качались, перекатывались, пена от них ударяла в голову, туманила мысли, хотелось улыбаться от них просто так — никому, в никуда…
Наутро приехала в областной город, купила на вокзале праздничный букет гладиолусов, пересела на электричку, в зеркальце на себя посмотрела — вроде ничего: укладка сильно налачена, держится, губы немножко подкрасила, освежила лицо. Так — с этими сладкими волнами в груди и с птичьим пением — сразу в больницу:
— Петр Дмитриевич Мраморнов где тут у вас лежит?
— А его выписали уже. Он в областном санатории. 60 километров отсюда. Да от нас рейсовый туда идет.
Сразу какой-то ветер подул ненастный. В груди стало щемить, слезы на глаза наворачиваться — а почему? Ему ж там хорошо, вон — из больницы уже выписали, дело на поправку пошло… Но солнце — померкло. Тучи набежали, дождь стал накрапывать.