…В это воскресенье мы отправились с утра пораньше в Керкиру на литургию у мощей святой царицы Феодоры в митрополичьем храме. Ее мощи были также перевезены из Константинополя в пору его падения и разграбления. Здесь тоже, как и у святителя Спиридона, церковное пение сопровождается органом, и это так дивно, что после службы и молебна у мощей святой царицы, на который собрались греки с доблестной военной выправкой, в белых морских кителях, я отправилась по церковным лавкам Керкиры выискивать запись здешней литургии на компакт — диске. Нигде не было, и лишь в одной из лавчонок мне продали за десять евро единственный — последний — диск. Не то чтобы мне теперь всегда хотелось бы молиться «под орган», нет, но просто иногда, время от времени, когда‑нибудь, темным зимним московским вечером послушать эти корфианские молитвы, возвращаясь легкой на подъем душой в храмы к святой царице и святителю.
Ну хорошо, вот некогда в институте я встретила наконец того, кого искала и называла «молодым Пастернаком», и со спины тут же узнала его, и получила возможность видеть его каждый день, и даже добилась того, чтобы с ним познакомиться. И что? Ничего. Лишь в конце учебного года накануне экзаменов я набралась храбрости, позвонила ему и попросила принести шпаргалки. А потом настало лето, и все разъехались на каникулы. А потом начался следующий год, но и он не принес мне ничего от того, кто был обещан мне в мужья в коридоре темной поликлиники, кроме беглого «привет» и «здравствуй».
В институте я перезанималась и перетрудилась: во — первых, я училась на переводческом отделении и учила плюс ко всем предметам еще венгерский и французский языки. Во — вторых, я много писала по ночам и порой, еще в пылу ночного вдохновенья, прямо из‑за письменного стола отправлялась утром на лекции. По вечерам ходила на всякие там поэтические встречи, вечера поэзии и так далее. Родители очень за меня беспокоились и решили отправить на зимние каникулы в Гагры, в пустующий по зимнему времени дом творчества писателей. Его пытались заполнить шахтерами, но и те ехали туда без особой охоты. Чтобы как‑то скрасить скуку, они по вечерам ходили на танцы, которые устраивались прямо в столовой. Причем женщины танцевали с женщинами, а мужики — с мужиками.
Как‑то раз, сидя в своей лоджии, выходящей прямо на море, и следя за багровым солнцем, медленно склоняющимся долу, я вдруг испытала странное ощущение — меня целиком охватила решимость тотчас же, немедленно позвонить обещанному мне будущему мужу. Этот порыв воли был так иррационален, что я засомневалась: от меня ли он исходит, тем паче что телефона я не помнила наизусть, — он был где‑то у меня записан и остался в Москве, да и звонила я лишь единожды — насчет шпаргалок. И если бы это не звучало столь пародийно, я бы описала это так: «Какая‑то неведомая сила взяла меня в оборот и потащила на близлежащий переговорный пункт». Но в том‑то и дело, что все происходило именно так. Я вышла в метельные сумерки, стараясь мысленно ничего не исследовать и не сомневаться, а просто подчиняться. Я даже заставила себя не думать, что вот сейчас я наменяю для переговоров монет (кажется, пятнадцатикопеечных), а какой же номер я наберу? Нет, я просто пошла к автомату, сняла трубку и позволила руке самой, как ей вздумается, потыкать в разные кнопки…
И трубку взял он.
— Привет, — сказал он радостно. — Ты куда пропала? Я сижу и жду твоего звонка. Приходи ко мне завтра в гости.
— Приду, — радостно откликнулась я, стоя в будке на переговорном пункте в городе Гагры.
Через полчаса вещи мои были запихнуты в чемодан, через час я уже садилась на электричку, следующую в Адлер. А еще через два часа я предстала пред очами начальника аэропорта, умоляя посадить меня на самолет, летящий в Москву.
На следующий вечер я, как мы и договаривались, пришла в гости и, чувствуя, как дрожат у меня от страха поджилки, старалась говорить только о возвышенном и прекрасном. Тем паче что на письменном столе моего собеседника я увидела раскрытую книгу, лежащую вверх обложкой. На ней было написано: «Шеллинг. Система трансцендентального идеализма». Именно в эту систему мне очень хотелось попасть.
На сей раз мы решили пересечь остров в его срединной части, чтобы оказаться на противоположном нашему — западном — берегу. Там, в Ангелокастро, до сих пор возвышается на горе неприступная средневековая крепость, а чуть южнее — в Палеокастрице — есть монастырь с чудотворной иконой «Неупиваемая Чаша». То тут, то там вдоль узкой извилистой дороги попадались селенья с удивительными розовыми домами, увитыми вьющимися растениями и приветствующие путников неизменной алой бугенвиллией, росли огромные пальмы, лимоновые деревья в желтых лимончиках и могучие кактусы, увешанные сочными оранжевыми грушевидными плодами. Мы даже остановились у одного такого бесхозного кактуса и сорвали несколько штук. На вкус они напоминают одновременно инжир и киви. Всюду царило благолепие и безмятежность. Местные греки, если таковые и встречались нам, разъезжали на велосипедах или беседовали, сидя в тавернах за стаканчиком доброго местного вина и неприхотливой закуской — тцацики, саганаки, мусакой или даже клефтикой. Что‑то не чувствовалось, чтобы здесь где‑то шла битва за урожай или страда. Просто был прекрасный жаркий сентябрьский день, и небо было высоко и безмятежно, и жизнь хороша, и почему бы между делом не подкрепиться в таверне в компании соседей, или родственников, или друзей, обсуждая новости…
Монастырь в Палеокастрице действующий. Там живут пятнадцать монахов. Поэтому днем, когда нет богослужения, он закрыт. А открывают его лишь перед литургией и перед вечерней службой. Мы дождались положенного часа и подошли к чудотворной иконе Матери Божией, со всех сторон увешанной традиционными серебряными приношениями.
Мне вспомнился один наш друг — священник, служащий в подмосковном храме в честь иконы «Неупивамая Чаша». Там всегда бывает множество народа, особенно женщин, которые приезжают специально, чтобы заказать молебен о своем муже-пьянице. Они горячо молятся: «Господи, сделай так, чтобы мой муж бросил пить», — и горько, горько плачут. И вот одна такая женщина — из молящихся и плачущих — вдруг приходит к этому священнику с претензией:
— Я у вас тут в прошлое воскресенье молебен заказывала водосвятный, чтобы Васька мой перестал пьянствовать. Так он и перестал — родимчик его хватил, лежит теперь парализованный, пальцем пошевелить не может. Что это у вас за методы такие? Я так не договаривалась. Уж лучше пусть все обратно вернется. Пусть уж он лучше пьет, чем так‑то кулем лежать. Сделайте, батюшка, как было.
«Не знаете, чего просите».
А вот у моих друзей — Таты и Марика — процесс чудесного исцеления от алкоголизма прошел куда менее болезненно. Марик — человек богемный, эмоциональный, поэт к тому же. И вот он пил каждый день — то чтобы снять стресс, то чтобы преодолеть уныние и взбодриться. С утра он выпивал пивка, потом по дороге в журнал, где он работал, подкреплялся из железной банки «шейком», днем во время обеда опять обращался к пивку, на обратном пути брал в киоске какой‑нибудь джин — тоник, а уж вечером дома позволял себе немного расслабиться бутылочкой вина. Самое ужасное было то, что эта последняя «расслабляющая» бутылка вина оказывала на него непредсказуемое иррациональное воздействие: или он засаживался писать стихи, или устраивал истерику и кричал о том, что вокруг все бездари и поэтому его не признают, или с наслаждением оскорблял Тату, и дело доходило даже до рукоприкладства, порой с криминальным оттенком: там было все — сломанные ребра, ссадины и гематомы, кровь из носа, сотрясение мозга… Тата убегала от него в ночь, находила пристанище, принимала твердое решение с ним развестись, но на следующий день Марик буквально приползал на коленях и целовал землю, по которой гипотетически могла ступать Татина нога, рыдал, заламывая руки, клялся бросить пить, и она в конце концов давала ему «последний шанс». Он, бывало, даже зашивался, но это ввергало его в мрачность, он переставал писать стихи и тогда «расшивался», опять принимался с утра за пивко, и все опять начиналось по новому кругу. Так продолжалось больше двадцати лет.