— Христа надо
проповедовать собственной жизнью и смертью, а не всякими там рассказами, —
сказал Леонид. — Она как — крещеная?
— Она как —
литературой интересуется? — полюбопытствовал Анатолий, выясняя дислокацию.
— Крещеная.
Интересуется, — кивнул Саша уже без прежнего энтузиазма.
— Ну понятно,
оживился отец Анатолий. — Интеллигенцию надо ее же оружием и разить. Мы ее
примерами, примерами из литературы закидаем.
— Давай,
давай, отец Анатолий, давай примерами, — воодушевился вновь Саша.
— А науку —
как, уважает? А то я могу и за науку ей рассказать.
— Нормально!
Давай за науку! — Саша пришел в восторг. — Может, и притчу ей какую расскажешь,
может, и какое изречение святых отцов ввернешь, чтоб зацепило! А главное — если
что чего, кидайся мне на подмогу! — Саша знал, что будет стоять до последнего,
не сдастся без боя и если и уедет отсюда, то не иначе как подневольным
пленником.
Несмотря на
то, что Ирина была человеком первых реакций и действовала всегда «по наитию»,
она поняла, что не вполне готова к разговору с сыном и что ей следовало бы
заранее продумать линию поведения с ним. Она не знала, стоило ли ей подкупить
его ласковыми словами примирения или, напротив, притвориться жертвой его
сумасбродства и держаться оскорбленно и холодно до тех пор, пока он сам не
попросит прощения. Так и не сделав выбора, она предпочла вести себя до поры
так, словно меж ними вообще ничего не произошло и они расстались лишь накануне.
— О, — она
протянула руку Анатолию, улыбаясь весело и даже кокетливо, — такой приятный
молодой человек и что, неужели уже монах? А какой — черный или белый?
— Как это —
белый? — удивился он.
— Ну, черные
же, говорят, никогда не моются.
Молодой
монашек смущенно засмеялся:
— Ну тогда я
действительно белый — только вчера из бани.
— О, это
воистину подвиг, — продолжала восторгаться Ирина, — в самую пору молодости,
сил, безумных желаний пожертвовать этим миром — знаете, я даже не найду
аналогий!
— А когда ж в
монахи-то идти, как не в пору сил да молодости, — с готовностью отвечал монах,
— когда все это можно принести и положить к ногам Господа? А потом — к
каким-нибудь там сорока годам уж и приносить-то нечего — все уже
растерял-растратил, одна только усталость и воздыхание.
Ирина
поежилась, но, не сбавляя молодого напора, продолжала:
— Так как же
мне вас называть? Неужели и мне следует называть вас «отцом»?
— Да хоть
горшком называйте, только в печь не сажайте, — развеселился Анатолий.
— Вы так юны,
и я почти гожусь вам в матери, неужели я должна, вопреки здравому смыслу,
соблюдать эту нелепую условность?
— Священников
называют «отцами» не за их возраст, а за чин, — строго вставил Лёнюшка.
— Все равно,
простите, не могу, все мое нутро восстает против этого! Мне называть вас так,
значило бы — профанировать...
— Пелагея! —
вдруг скомандовал Леонид. — Чаю! А то у вас здесь рыбка, а рыбка водичку любит.
— Тихоновна, а
ты? Пожалуй-ка к столу! — обратилась Пелагея к хозяйке, которая сидела все в
той же позе, что и днем, и уже сделалась как бы частью мебели.
— Не хучу! —
отозвалась та.
— Так ведь
весь день ничего не ела!
— Не хучу!
— Мне бы
хотелось на всякий случай дать тебе некоторые наставления относительно моей
смерти, — Ирина жестко посмотрела в глаза Одному Приятелю, то и дело вертя на
пальце большое, но изящное кольцо с мутным голубым камнем.
— Вот как? —
усмехнулся он. — Это что-то новое. Этот сюжет мы пока еще не проходили.
— И тем не
менее, — продолжала она сухо. — Вот в этом шкафу на верхней полке стоит
изваяние моей головы.
— Что-о? —
Один Приятель вдруг расхохотался. — Ты хочешь подарить ее мне на память? Чтобы
я никогда не забывал, что держал в своих объятиях самую фантастическую женщину,
посланницу иных миров, место которой — ну разве что в музее восковых фигур!
— Я не
нуждаюсь в твоих плоских дифирамбах, — она подошла к шкафу и действительно
достала оттуда выточенную в натуральную величину мраморную голову на длинной
шее, с беспорядочно струящимися вдоль нее змеевидными волосами.
— Вот, —
произнесла она, — пусть это будет мое надгробие. Не надо мне никаких плит,
надписей, эпитафий, бумажных венков — всей этой мишуры. Пусть все будет просто
— только это лицо на длинной шее, обращенное к солнцу и подставленное всем
ветрам!
— Да, —
одобрительно кивнул он, — настоящая Пифия! Только, что ты собралась делать? Уж
не собираешься ли ты улизнуть из этого мира каким-нибудь изящным суицидным
путем, как этакая проштрафившаяся Клеопатра?
— Мне никогда
не был понятен юмор подобного качества, — поморщилась она. — Всякое может
случиться! — Она значительно посмотрела на него. — Меня могут арестовать, даже
убить...
— Ты что —
прищучила какую-нибудь мафию или, напротив, подвергла остракизму представителей
гражданской власти?
Она откинула
волосы с лица:
— Твои
остроты, как всегда, неуместны. Ты же сам говорил, что у всех этих попов под
рясой погоны. Я могу сорваться, наговорить лишнего, ну ты меня знаешь!
— А вот я
читаю современные книги и все думаю — почему это теперешняя литература такая
бездуховная? — как бы между прочим начал монашек. — Сплошной материализм! А
люди! Люди!
— А что люди?
— удивилась Ирина.
— Да живут
так, словно над ними никакого Промысла Божьего. Вот у меня на приходе есть
аквариум с рыбками — так там каждая рыбка про себя знает, что она — тварь
Господня. — Он спохватился, почувствовав, что уходит в сторону. — А вот в
литературе...
— Да, — живо
подхватила разговор Ирина, — мой муж говорил, что для литературы необходима
личность, а личность во времена утилитаризма выдыхается. Вы только пройдите по
улицам, загляните в эти унылые лица...
— А почему
это так? — тонко улыбаясь, подхватил Анатолий. — Вы можете назвать причину?
— Безусловно!
Люди перестали быть способными делать жесты, совершать поступки, — я имею в
виду поступки с заглавной буквы. Вы знаете, был такой художник Ван Гог, так он,
когда ему все осточертело, отсек себе ухо ножом и швырнул его миру. — Она
проиллюстрировала это выразительным движением руки. — И в мире прибавилась еще
одна краска!
— Господи
помилуй! — перекрестился Лёнюшка, озираясь.
Молодой
монашек тоже, кажется, был поражен.
— Это был
настоящий художник! — продолжала она. — А настоящий художник всегда рискует,
всегда против ветра, всегда — вопреки. Он раскурочивает условности, разбивает
каноны, опрокидывает штампы, все выворачивает наизнанку. Для него не существует
закона толпы. Он может нарисовать человеку квадратную голову, посадить на ней
оранжевые кусты и деревья, очертить глаза в форме замочных скважин, треугольников,
звезд, лун, серебряных монет, золотых рыбок, кошачьих голов: вместо рта —
прицепить цветок, жабу, черную дыру, кляксу; выпустить из его носа змей и
ящериц, огонь и дым, и все это — будет правда! Он — как бы вам это объяснить? —
прораб духа!