Она включила
проигрыватель и поставила какой-то пронзительный скрипичный концерт.
— А-у-у! —
тоненько завыл, словно пытаясь догнать стремительно летевшую мелодию, новенький
серебристый песик, вставая на задние лапки.
— Это мой
сын! — повторила она, не без удовольствия замечая удивление женоподобного
монаха. — Пожалуйста, отведите меня к нему!
— А вот она,
дверь, — он показал в сторону церковной стены. — Войдете и сразу направо.
Только там темно и скользко — держитесь за стенку, когда будете спускаться: там
лестница. В дальнем углу и увидите. А я уж не могу вас проводить, — добавил он
церемонно. — Я больной, у меня нога парализована, и вообще я инвалид детства.
— Что вы, что
вы! — улыбнулась она очаровательно и рывком распахнула окованную железом дверь.
Войдя, она
оказалась на узенькой площадке. Запахло сыростью и древесиной, и она, по
свойству своего бурного темперамента, пренебрегая предостережениями своего
удивительного Вергилия, стала быстро спускаться в мрачное подземелье,
вдохновляемая все теми же приготовленными ею заранее образами.
Она достала
недопитый Одним Приятелем недурной армянский коньяк, нарезала лимон, зажгла
витые свечи и, ставя на стол темно-зеленые рюмки, продолжала:
— Александр,
твой отец любил повторять: в этой жизни можно быть гениальным художником,
гениальным поэтом, гениальным музыкантом, но не это важно. Важнее быть
гениальным человеком! — Она подняла вверх два пальца и повторила: — Гениальным
человеком! А что такое гениальный человек? Гениальный человек не влезает ни в
какие рамки, стереотипы, ни в какие предписания, указания, постановления,
каноны и догмы. Он посланник иного мира, он приходит с дивной вестью о нем и
поет своим появлением о красоте и свободе. Ему предъявляют серую улицу с
враждебными безрадостными серыми лицами, а он говорит: «Э, нет! Дудки! Да будет
праздник, и фейерверк, и феерия, и фантасмагория, и колдовство, и шаманство, и
всякая всячина и чертовщина!..»
Ох, как она
любила появляться в каком-нибудь бело-бордовом, изумрудно-черном, палево-синем
наряде на пороге комнаты с серебристым подносом на вытянутых руках и объявлять,
откидывая с лица своевольную прядь: «Изюбрь с чертовщиной! Фазаны со всякой
всячиной!» — и вносить к изумленным, застывшим на «о!» гостям дымящееся,
пахучее кушанье, усыпанное всевозможной зеленью и обложенное печеными яблоками,
изюмом, брусникой, черносливом, корейским рисом, марокканскими мандаринами и
розовым луком...
На самой
последней скошенной ступеньке нога ее вдруг подвернулась, и она, потеряв
равновесье, рухнула на какого-то человека, спавшего у самого подножия лестницы.
Он мгновенно вскочил и, тряся жиденькими слипшимися на концах волосами, которые
полукружием окаймляли его довольно обширную лысину, посмотрел на нее взглядам
безумца и шарахнулся к самой стене.
— Простите, —
начала было она, до глубины потрясенная и испуганная, как вдруг он
неестественно вытянул шею и, выпятив печально губы, выкрикнул что-то
нечеловечески нечленораздельное и, к великому ужасу Ирины — так звали ее, —
по-жеребячьи, со всеми конскими переливами и фиоритурами, заржал.
Не помня себя
от тоски и отчаянья, утробно крича и не чуя под собою ног, она вылетела на
воздух и, не в силах более ступить и шага, прислонилась спиной к стене, все еще
чувствуя мелкие судороги в руках и коленках. Казалось, ее надсадное,
срывающееся дыхание вот-вот перейдет во всхлипы и даже рыдания, но она, всегда
презиравшая всякие там истерики, полуобморочные состояния, всю эту дрожь в
голосе и слезы в очах, считавшая их признаками дурного тона, мелодраматической
чепухой и даже свидетельством малодушия, скрепила себя.
Ей нравился
свой собственный стремительный шаг, энергичный жест, крепкие нервы и меткое
слово. «У меня моментальная реакция и точный глазомер, — часто повторяла она. —
Единственное, что удерживает меня от того, чтобы сесть за руль, — это моя
любовь ко всему вылетающему из-за угла».
Она не
плакала уже много лет. Несмотря на потрясение, в котором она все еще пребывала,
она даже попыталась вспомнить, постепенно выравнивая дыхание, когда же это было
в последний раз, — и не могла.
Может быть,
когда умирал ее муж? Да нет, вряд ли. Тогда она держала себя в крепких холодных
руках, и всякий раз, когда он подзывал ее к себе жестами и бессловесным
молчанием — у него был инсульт (или апоплексия, что казалось ей более
выразительным) — и пальцем указывал ей на кресло возле своей постели, повелевая
быть рядом, она послушно садилась и повторяла ему: «Что ж, Александр, будем
жестокими реалистами».
Может быть,
она плакала, когда рожала Александра Второго, как она иногда называла сына? Нет
— добрая нянечка в деревенской больнице возле их дачи сострадательно склонялась
над ней и ласково причитала: «А ты поплачь, дитятко, нам, бабам, одно это
облегчение и есть на всю нашу муку. Поплачь, поплачь, родненькая, все-то легче
станет, а то лежишь как железная, рот сомкнула, а в глазищах-то боль
несказанная!»
— Ишь, ездют
тут, — услышала Ирина недовольный голос. — Батюшка еле на ногах стоит, а они
все ездют!
Подозрительно
и бесцеремонно разглядывая Ирину, мимо прошла, тяжело наступая на пятки,
толстенная красномордая особа. Ее неправильный прикус и маленький курносый нос
придавали всему ее облику что-то свирепое и бульдожье.
— Им батюшка
все гостинчики, утешеньица, а с них — никакого навару! — проворчала она.
Ирина уже сделала
шаг, чтобы уйти — укрыться до времени в какой-нибудь маленькой, забытой Богом
гостинице с тиканьем вестибюльной пандюли и с бесхитростным литографическим
Шишкиным на голой стене и, расположившись у окна с раскрытым наугад томиком
Пруста, смотреть с грустной, чуть заметной иронической улыбкой, как качаются
под ветром высокие сосны на затерянном в мирах косогоре, а потом, уже
спустившись в безлюдный, обойденный земными дорогами ресторанчик, почти не
притронувшись к выбранному наугад блюду, как и ко всему насущному в этой жизни
«хлебу», просидеть неузнанной незнакомкой, забредшей сюда невесть какими
судьбами. Но неблаговидная особа в черном вдруг направилась к подвальной двери
и рывком распахнула ее. Она шагнула на площадку, с которой Ирина только что начинала
свое бесславное нисхождение, и, продолжая оставаться там, о чем
свидетельствовал торчащий из-за дверей кусочек ее черной юбки, крикнула что
было мочи:
— Александр!
Александр!
Ирина
остановилась.
Кусочек юбки
на мгновение исчез, и Ирина услышала голос, звучащий на полтона ниже:
— Куда
Сашка-то подевался?
— Нет его,
уехал он, — глухо послышалось из подвала, — отец Таврион его за известкой
послал. К службе, сказал, вернусь.
— А там
кирпич привезли! Кто, спрашивается, выгружать будет? «Отец Таврион, отец
Таврион!» У кого он тут в подчинении, я тебя спрашиваю?
Подвальный
голос что-то промямлил, краешек юбки метнулся туда-сюда, начал увеличиваться и
наконец вырос до объема черной монолитной фигуры.