— А что ж
Господь ваш, — спросила она, тонко улыбаясь, — если Он всеблаг и всемилостив,
позволяет им иногда входить?
— Да Он не
позволяет, — отмахнулся монах, досадуя на ее непонятливость. — Он им просто не
запрещает. Ты что — глупая? Когда человек сам по своей воле говорит — мол, нет
Тебя и быть не может, и помощь Твоя мне ни к чему, и бесы, дескать, так — образ
один и только... Вот тогда-то Господь и может отступиться, мол раз не нужна
тебе Моя помощь — так попробуй-ка сам без Меня повыкручивайся-ка!
Когда она шла
назад через сарай, гусак, решивший взять реванш за то, что пропустил ее в
первый раз безнаказанно, кинулся на нее с яростным шипеньем. Однако он не на ту
напал — Ирина была не из робкого десятка и, схватив валявшуюся тут же палку,
стукнула его в целях самообороны так, что он отскочил и шея его неестественно
искривилась.
Ей не
спалось. Было душно, она слышала, как в проходной комнате храпит кто-то басом,
хотя там ночевали только старухи. Она вспомнила, что забыла положить крем под
нижние веки и, нащупав в сумке баночку с кремом, кончиками пальцев пробежала
под глазами от висков к переносице. Однако она не рассчитала, случайно ткнув
пальцем в угол глаза — стало ужасно щипать, и она, на ходу натягивая халат с
драконом, ринулась к выходу за занавеской. В темноте она налетела на корзину с
гусыней, та отчаянно загоготала, забила крыльями, и Ирина почти в панике
вылетела на кухню.
— Да это ад
какой-то! — едва ли не вслух крикнула она, нашаривая ведро с водой и отчаянно
гремя кастрюлями и крышками.
Во сне она
почему-то увидела Анну Францевну, пожилую голландку, прожившую в России сорок
лет и, несмотря на свои несметные года, позволявшую себе голубые волосы,
красную шляпу, бурлескный акцент и грамматически-какофонические фразы.
Анна
Францевна давала когда-то Саше уроки музыки, но след ее потерялся уже давно. «В
музыка все должен быть элегант, — поясняла она, уважительно поглядывая на
Ирину. — Ну ви-то, ви-то — просто шикарно смотреть, шикарно, — она целовала
кончики своих веснушчатых пальцев, — ви есть аллегро виваче, фортиссимо,
грациозо!»
Ирина всегда
предлагала ей после урока подкрепиться чашечкой кофе с ликером, и она
соглашалась аккуратно через раз.
В конце
учебного года устраивались детские музыкальные праздники. Нарядные девочки и
мальчики, которых привозили на машинах родители на дачу к Ирине, играли Гайдна
и Моцарта, Шопена и Грига, а Анна Францевна сидела в вольтеровском кресле на
почетном месте и торжественно объявляла каждого. Для этих случаев Саше был
куплен детский фрак и бабочка в мелкую крапинку. И когда он стремительно
выбегал из-за рояля кланяться — полы фрака развевались, и золотые кудри падали
на лицо, и весь он был похож то ли на эльфа, то ли на кузнечика, то ли на
чернокрылого мотылька. А когда сбивался и брал неверную ноту, то ударял с
размаху по клавишам открытой ладонью и под вопль рехнувшегося вдруг рояля
выбегал с плачем и слонялся долго по старому саду.
...Анна
Францевна грустно стояла посреди Ирининого сновиденья на поселковой замызганной
остановке, качая головой, как седая птица, и неузнавающим взором смотрела на
мечущуюся Ирину, позабывшую напрочь не только куда, но и откуда она едет, попав
в эту унылую местность.
— Анна
Францевна, — кинулась к ней Ирина, — вы мне можете объяснить, где мы и, вообще,
что случилось?
— О, —
отвечала голландка очень печально и совсем без акцента, — музыкальный сезон
окончен, и я еду в портовый город.
— А зачем, зачем
вы едете в этот портовый город?
Та
меланхолично посмотрела на нее:
— Там
собирают большими ладьями воду, и мне хочется там просто отплакаться!
V.
При каждом
искушении Лёнюшка всегда повторял слова отца Иеронима: «Пейте поношения, как
воду жизни». Любил он и вспоминать историю из своего детства, которая теперь
звучала для него как притча, как благословение на весь его земной путь.
В том южном
пыльном городе Красно-Шахтинске, куда, кроме воробьев и ворон, не залетают
птицы, где деревья подставляют душному солнцу вялые мятые листья, а на главной
площади не высыхает лужа, полная огрызков и окурков, где ходят недовольные люди
в лоснящихся пиджаках и зелено-фиолетовых шляпах, где беснуются цепные псы и
орут по ночам обезумевшие облезлые кошки, где гоняют по всем проходным и
непроходным дворам с усталым, растянутым на веревках бельем выстриженные под
бокс мальчишки, а выскочившие на улицу в байковых халатах и стоптанных тапках
на босу ногу бабы провожают их криками: «Эх, чумовые!» — встретила Лёнюшку на
базарной площади городская юродивая с колтуном на болтающейся голове, подошла к
нему вплотную да и плюнула ему в лицо теплой слюной с вишневыми косточками, так
что содрогнулся он от брезгливости и обиды, да и сказала: «Вот так и всю жизнь
будешь чужие плевки с лица стирать! А терпи! Терпи!..» И захохотала,
задергалась, страшно подмигивая, и пошла, приплясывая, пока не скрылась за
поворотом.
Сегодня
Лёнюшка был явно не в духе, успев с утра подвергнуться бесовскому нападению в
лице Татьяны, которая, глотнув предложенной Пелагеей крещенской воды, вдруг
пошла, раскинув руки, вразвалку по комнате, как бы потягиваясь и разминаясь,
пока не принялась отбивать короткую чечетку, сопровождая ее обрывочными
цыганскими мотивами.
— Ты
чегой-то, Татьяна, а? — заволновался Лёнюшка. — Порченая, что ль?
— А вот мы
сейчас и проверим — мужик ты или баба! — захохотала она, хватая его за
подрясник.
Ровно в час
пополудни Ирина, скромно подретушированная — «так, чтобы только украсить их
праздник» — и немного взбодрившая себя парой глотков коньяка из плоской фляги,
которую она на всякий случай всегда носила с собой — «так только, чтобы снять
напряжение, для куражу», — в черном простом, но дорогом и изысканном платье,
препоясанном искусно сплетенным вервием; с прядью, как бы невзначай
спустившейся вдоль щеки к узкому египетскому подбородку, восседала со старцем
Иеронимом одесную и Калиостро — ошуйцу в крошечной опрятной гостиной, увешанной
иконами и фотографиями разноликих и разномастных монахов.
Ирининым
визави оказался русобородый Таврион — или «отец Иконописец», как обращался к
нему Калиостро, — около него расположился всклокоченный Анатолий, а уж рядом с
последним — пристроился насупленный Лёнюшка.
— Отец
Иероним, — в комнату вошла монструозная особа — церковная старостиха.
Давеча она
загородила перед Ириной дверь в церковный домик, оглядывая ее подозрительно:
— А ты куда
навострилась? Там только духовенство!
Ирина
отвечала с достоинством:
— Но я
приглашена и не готова к подобным инцидентам!..
— С каких это
пор, — не глядя на Ирину, проговорила она, обращаясь к старцу и выпячивая
вперед челюсть с неправильным прикусом, — в монашеских кельях парфюмерией так в
нос шибает!
Ирина,
пользуясь преимущественным правом своего воспитания, предпочла не заметить
этого, как она внутренне выразилась, «нюанса».