— Ты забрала
фотографии?
Наконец она
ответила почти с раздражением:
— Какие
фотографии? О чем ты? Подумай о себе!
Но все-таки
забрала. Отдала их ему, даже не взглянув. И он сразу стал искать среди них свои
воюющие облака. И, найдя, ахнул. Внизу все было черным-черно, но рваная тьма
постепенно расходилась, и из нее появлялись кипящие и смятенные багровые,
оранжевые, желтые клубящиеся тучи, сулящие бурю и великие потрясения. Но дело
было даже не в этом: из них явственно выступала фигура в белом хитоне,
спадавшем вольными складками. Именно она и рассекала кромешную тьму, готовую
все поглотить. Именно она уже вела за собой эту мятущуюся охру, золото,
воинственный пурпур. Было видно уже округленное плечо и широкий рукав, и даже
тонкое запястье, и этот единственный, угадываемый, характерный шаг, принадлежащий
Христовой поступи. И хотя лицо было сокрыто в облаках, но все Тело было уже
явлено, Оно было одушевлено, Оно пребывало в движении. Оно все было обращено
сюда, к Стрельбицкому, к нам. От Него исходила всепобеждающая Сила и Власть:
казалось, то Сам Господь обходил Свое Царство и, желая спасти Свое создание, из
самой бури являл Себя смущенному маловеру, дабы тот «не был неверен, но верен».
Потрясенный
Стрельбицкий сказал Анне:
— Покрести
меня. Я готов. Жалко, времени уже почти нет!
— Ты не
умрешь! — закричала она.
Но он твердо
повторил:
— Сделай со
мной все, как подобает. Как должно. Как это делается в церкви. И пусть я буду
Андрей.
Тем же
вечером она достала в греческом храме крещенской воды и трижды покропила ею
мужа, торжественно и отчужденно произнося над ним крещальную формулу.
Через три дня
он умер, новокрещеный Андрей.
Его тело Анна
перевезла в Москву. На отпевании в церковной толпе я увидела Урфина Джуса и
Грушина. Грушин протиснулся ко мне и сказал, делая плаксивое лицо:
— Жаль, что
он так и не успел приложиться к нашей общине!
Анна потом
размножила эти фотографии, и они разлетелись по монахам и благочестивым
мирянам. Одну из них я увидела совсем недавно в Подворье Троице-Сергиевой
Лавры. Мы разговаривали с наместником, и тут, держа благоговейно на ладони
снимок Стрельбицкого, вошел потрясенный молодой иеромонах, чтобы показать нам
Живого Бога.
СКАЖИТЕ ЭТОЙ ЛИСИЦЕ,
ИРОДУ
Некогда весьма
долгое время моим духовным отцом был игумен Ерм, иконописец. Все вызывало в нем
мое благоговение: и его целомудренная подвижническая жизнь, и его внутренняя
крепость и цельность — без всяких там невротических двоящихся мыслей и
расколотости воли, и его вдохновенный вид, и его безупречный вкус… Но может
быть, более всего — его дерзновенное служение Христу, его готовность к
подвигам: какая-то ослепительная грандиозность была всегда в его замыслах… Вот
и своих духовных детей он воспитывал в этой готовности: мы вечно что-то
преодолевали, бегали от мира, сражались с искушениями, пытались «отвергнуться
себя» и совершить нечто, превосходящее человеческую норму. И мне это было очень
по душе.
Потому что я,
как и Алеша Карамазов, тоже не могла согласиться с тем, как можно евангельские
слова Христа о том, чтобы раздать все, взять свой крест и следовать за Ним,
понимать исключительно как указание посещать воскресную обедню и ставить перед
распятием трехрублевую свечку. Нет, раздать все — значит не оставить для себя
ничего, взять крест — значит страдать, и задыхаться, и изнемогать, а следовать
за Ним — значит полностью отдаться в Его милосердные руки.
— Учтите, —
говорил игумен своим ученикам, — в эти лукавые времена от Христа можно невольно
отречься — так, между делом. Даже и не заметить этого. Важен непрестанный
подвиг исповедничества.
На меня это
произвело сильнейшее впечатление. И однажды, когда журнальный редактор прочитал
мои стихи и спросил с ухмыляющимся, каким-то блудливым выражением лица: «И ты
что, правда, веришь?», я ответила совсем не в тон его глумливой интонации, —
серьезно и даже торжественно: «Верую и исповедую!» И при этом встала со стула.
И вот отец
Ерм давал мне всякие трудноподъемные духовные задания. Даже то, что наказал мне
приезжать к нему на исповедь в Лавру первой электричкой. Надо было выйти из
дома часа в три ночи, доковылять до вокзала и к пяти часам утра — сквозь
ледяную пургу — добраться до церкви, где уже поджидал меня мой духовник. И так
– дважды в неделю. То он благословлял меня причащаться каждую великопостную
литургию, и мы постились, как постятся отшельники, то молились до изнурения
плоти…
— Причащайтесь, — говорил он, — только
обязательно каждый раз тщательно готовьте себя к этому, чтобы это не
превратилось у вас в привычку!
Много было у него ко мне практически
невозможных поручений. То он собирался открыть скит на Мезени и посылал меня
туда на разведку, то давал послушание выучить чуть ли не в одночасье
древнегреческий. То поручил мне достать подложный паспорт кавказскому
подвижнику. То дал мне задание расследовать… убийство Александра Меня и
«отыскать убийц».
Потому что я сказала ему:
— Милиция совсем ничего
не знает — даже к нам домой приходил следователь и все спрашивал, спрашивал, а
ведь мы видели отца Александра лишь однажды... Все их версии никуда не годятся,
там концы с концами не сходятся, убийцу ищут явно не там.
Вот отец Ерм и сказал
весьма серьезно:
— Ну вот вы и
расследуйте, а потом расскажете мне.
Странные мысли
зашевелились в моей голове, во всяком случае, я подумала:
— Боже, за кого же он
принимает меня?
И даже еще хлеще:
— За кого же я себя
перед ним выдаю!
И долго я потом еще
читала всякие мемуары об отце Александре, вникала в его книги, собирала свидетельства,
знакомилась с меневцами, перебирала возможные мотивы, по которым можно было его
убить, словом, действительно получалось, что «искала убийц».
А однажды наш суровый игумен послал
меня «выбрасывать на помойку, а еще лучше — в заросший овраг, в пруд, чтоб
никто не нашел», привезенных ему с Украины расписных глиняных униатских
ангелов, «все это еретическое католичество, весь этот лисий иезуитский дух»…
И мой муж
даже язвительно заметил, что если бы отец Ерм благословил меня принять монашество,
я бы тут же и постриглась, не рассуждая.
Как только он
чувствовал, что мир начинает ловить его, втягивая в свои будни, навязывая
какие-то привычки, он тут же бросал насиженное место и перебирался в другой
монастырь, — скорее всего это было искушение. Потому что он сам же меня учил,
что каждое испытание надо проходить насквозь.
Так он
оставил Лавру и переехал, правда, испросив на то благословения старца Игнатия,
в Свято-Троицкий монастырь. Но потом и там ему стало тесно, он оброс бытом и,
как он сам жаловался, закоснел. И тогда добился, чтобы ему отдали разрушенный
Преображенский монастырь в семи километрах от его обители. Он обещал, что
устроит там иконописный скит со строгим монастырским уставом и будет обучать
молодых иноков тонкостям «богословия в красках».