А игумен Ерм,
получив полную самостоятельность и абсолютную свободу, первым делом крепко
запер монастырские ворота и открывал их только для своих проверенных людей.
Больше его не интересовали Свято-Троицкие события, и он демонстративно
позевывал или переводил разговор на другую тему, как только речь заходила об
этом монастырском соседе. А то и просто вставал и уходил. Не интересовали его и
бурные московские церковные события. Он ревностно обустраивал собственную
обитель, призванную стать образцовой. Его волновала идея соединения Церквей.
Именно здесь, в его — Преображенском — монастыре, они и должны были
соединиться, преображая весь мир.
К нему ездили
серьезные люди, с которыми они обсуждали эти вселенские проблемы. Были какие-то
католические миссионеры, даже кардиналы. Какие-то православные заштатные
священники-латинофилы, честно говоря, несмотря на некоторый внешний лоск, все
же какого-то траченного вида. Особенно насторожило меня появление там одного
игумена, тоже теперь заштатного и тоже, оказывается, латинофила. Я знала, что
он сделал свою карьеру, работая в советские времена в иностранном отделе
Патриархии, называвшемся в ту пору не вполне благозвучно — «Отделом внешних
сношений», и вспомнила, как отец Ерм некогда шуганул старого чекиста,
жаждавшего покаяния, заодно отлучив от себя иеромонаха Филиппа, который его
привез.
Приезжали и просто паломники, лишенные
каких-либо католических интересов, — и мирские, и монашествующие, и иереи
Божии: ехали к нему как к человеку высокой духовной жизни, подвижнику,
иконописцу.
Таким он с
ходу принимался читать страницы из Фомы Кемпийского и спрашивал:
— Ну, кто это
написал, узнаете?
Ему говорили:
— Похоже на
святителя Феофана Затворника.
Или:
— Кажется,
это Димитрий Ростовский.
Или даже:
— Да это же
сам святитель Иоанн Златоуст.
Игумен
ухмылялся, а потом вдруг ошарашивал:
— Нет, это
никакой не Феофан Затворник, не Димитрий Ростовский и тем более — не Иоанн
Златоуст. Это католический святой Фома. И о чем это, по-вашему, может
свидетельствовать? О том, что дух — един.
А то — он
показывал гостям только что написанную икону «Прибавление ума»:
— Видали в
православных храмах такую?
Ему отвечали:
— Конечно,
известное дело, лаврские академисты и семинаристы перед экзаменами к ней
усердно прикладываются…
— А знаете,
что это католическая икона? — спрашивал отец Ерм. — Да-да. Называется она
«Лоретская»…
Ну и много
было у него таких загадочных зачинов…
— Кто
православную «Невидимую брань» написал?
— Как кто? —
отвечали ему. — Никодим Святогорец.
— А вот и
нет, — радовался он, как ребенок. — Никодим ее только перевел. С латинского. А
написал ее католический монах Скуполи. А наша великопостная служба «пассия» —
откуда пришла? Не знаете? Из католической церкви. А разрешительная формула в православном
чине исповеди — от кого? От католиков.
Многие из
приезжавших к нему и недоумевали, и соблазнялись. Таких он называл «кликушами»
и «старыми бабками». Но в основном вокруг него царила атмосфера восторга и
преклонения. О нем говорили, что он — «великий православный иконописец»,
«человек с безупречной репутацией», «идеальный монах» и даже «высочайший
духовный ум». Поражались тому, что он знал наизусть Евангелие, Псалтирь и
целыми страницами мог цитировать по памяти Святых Отцов. Постоянно слышалось:
«Вас здесь некому оценить», «До вас надо еще духовно расти и расти», «Вы пишете
куда глубже знаменитого архимандрита Зинона из Даниловского монастыря…».
Отец Ерм
только улыбался и опускал голову. В эту пору он был особенно щедр — раздаривал
направо-налево свои драгоценные иконы, веря в то, что они и в заморских краях
будут выполнять некое миссионерское служение.
Мне он с самого начала своей скитской
жизни отвел место возле себя — на маленьком хуторе, где жил тот самый бывший
начальник волжского пароходства, который когда-то помогал ему с первыми
скитскими постройками. Это был видный и крепкий старик, похожий на самого
Николая Угодника, с круглыми светлыми глазами и волнистой густой седой
шевелюрой до самых плеч. Да и звали его Николай. Николай Петрович.
В те времена
я приезжала к игумену Ерму часто — иногда дня на два, иногда — на неделю, а
несколько раз в году жила у Николая Петровича и по целому месяцу. По вечерам он
рассказывал мне «всю свою жизнь»: каким великим грешником был он до этой мирной
скитско-монастырской жизни. Как пьянствовал по всей Волге, заводил в прибрежных
городах жен, одаряя их детьми. Как за каждую проходящую через шлюзы баржу брал
мзду. Как гулял по Волге-матушке с самим писателем Шолоховым в окружении
вакханок. Как торговал алмазами и зарывал клады. И как потом заболел. Голова
задергалась-затряслась, голос хриплый стал самовластно выкрикивать всякую
похабщину из самых нутряных недр, пена шла изо рта. Наконец он увидел сон:
тонет он в мутной воде, захлебывается, а мимо проплывает прекрасный корабль,
освященный солнцем. А на корабле — монахи. «Спасите!» — кричит Николай
Петрович. А монахи с корабля ему отвечают: «Плыви с нами и спасешься».
На следующий
день прямо поутру взял он котомку и приехал в Троицкий монастырь, где старец
Игнатий вычитывал бесноватых. Целых три года молился о нем этот чудный старец,
пока наконец не освободил старика от мучавшего его беса. Тогда Петрович купил
этот хутор, завел хозяйство, собирал на зиму ягоды и грибы, подрабатывал певчим
в одном из Троицких храмов и помогал отцу Ерму восстанавливать Преображенский
монастырь.
Жил он полным анахоретом и никого к
себе не пускал. А если кто-то, бывало, и заходил к нему за какой-то
надобностью, Петрович грозно спрашивал его на самом пороге:
— Отрицаешься ли сатаны,
и всех дел его, и всех ангелов его, и всего служения его, и всея гордыни его?
И пришедший должен был
отвечать, как положено:
— Отрицаюся!
Иначе перед ним бы
немедленно захлопнулась дверь.
Но за меня просил сам
отец Ерм, и мы с ним, как положено, отреклись от сатаны, прежде чем войти к
Петровичу, и тот проникся ко мне доверием, так что всякий раз, встречая меня,
лез в подвал и доставал оттуда трехлитровые банки с заготовками «на случай
войны» — там были какие-то уже покрывшиеся плесенью соленые огурцы, грибы,
помидоры, тушеные куры и даже кролики. Но с особенной гордостью он выставлял на
стол свои немыслимые и ужасные самогонные настойки, в которые он добавлял то
растворимый кофе с корицей, то гвоздику с луком и чесноком, то корни лопуха, ну
разве что не толченых тараканов и пауков. Плоды его фантазий действовали на
организм столь болезненно и зловеще, что я даже порой думала, а не хочет ли он
меня попросту отравить? Но нет! Там, где я делала крошечный брезгливый
глоточек, он, морщась, выпивал полстакана и тут же плескал себе еще.